Пенаты
Шрифт:
— Может, может. Знаю точно. Мне внучку сегодня в город везти. Куда же ее в пять утра? Я сегодня молоко развозить не собиралась, да до шести все равно не выехать.
Лошадка тронулась неспешно, он нехотя, с неудовольствием поплелся за телегою.
«Не везет, вернулся, плохая примета, теперь пути не будет».
Он вернулся к шоссе в начале шестого. Его ожидал очередной сюрприз. Словно весь транспорт области курсировал по одному маршруту, машины шли сплошняком, ему было не перебежать на ту сторону. Сперва он решил — все из-за отмены поездов. Но и в шесть, когда поезда пошли, он слышал их шум там, далеко, наверху, и грохот товарных, и мерный, не такой длительный, стук колес электричек, картина не изменилась. До семи часов пытался он найти окно в сплошном автомобильном потоке; ни одного интервала, ни малейшей возможности оказаться на той стороне ему не представилось.
В семь он сдался.
Его любимое пространство восстало, оно было заодно с Николаем Федоровичем. С шоссе ему так же не везло, как с ручьем. У него были еще две возможности: попробовать двигаться в сторону дюны куда шли они с Ларою на дальний пляж, и там, отмахав километров пять, перейти шоссе в месте, где строили виадук, в точке объезда, в зоне дорожных работ; либо попытаться отплыть подальше, поглубже и пересечь ледяной ручейный поток, который, возможно, где-нибудь да рассеивался, пропадал, растворялся. Поскольку в приметы он верил, он отложил третью попытку на следующий день.
Жизнь научила его: не надо зацикливаться
— Нет ли у вас лодки? — спросил он Маленького.
— Вон их сколько на пляже лежит, не знаю чьи, да все дырявые, ветхие, блезир один. А у меня нету.
— Как же — у воды живете, а лодки нет?
— Вода воде рознь, — рассудительно отвечал Маленький. — Жил бы у озера, у реки, может, была бы и лодка. А на заливе не обзавелся. Зачем мне лодка? А вам зачем?
— Барышню бы покатал.
— Спросите у Николая Федоровича, у него в сарае лодка имеется; ежели в приличном состоянии... Что-то я никогда его на веслах не видел. И не помню, чтобы он лодку смолил. Спросите, что вы теряете?
— Да ладно, — сказал он. — Он меня не любит. Мы вечно цапаемся. В другой раз.
Глава двадцать первая
Письмо с чердака. — Литераторы совершают кражу. — Коллективное веселье на пляже у костра. — Одиночное плаванье.
Дорогой Виктор Сергеевич, что-то вы не балуете меня письмами. Но я на Вас не в обиде. Хотя я весьма обидчив, Вы знаете; однако сие распространяется не на всех.
Недавно я поймал себя но довольно-таки странном желании: у меня появилась необходимость пойти к Н. Ф. на берег, дабы выпить кофе по-гречески, я даже пожалел, что подарил ему банку с кофейком, хотя жадностью отродясь не отличался, разве что мелкой скупостью, да и то из-за привычки к бедности. Не путать с нищетой; нищете свойственна особая нищенская прижимистость, сменяющаяся лихорадочной нищенской расточительностью.
Я заметил: после первого и после второго кофепития чувствовал я необычайный прилив энергии, творческая потенция моя возрастала неизмеримо, фантазия и воображение работали с удесятеренной силой. Интереснейшие тексты, доложу я Вам, выходили из-под моего пера; вечного пера, так сказать, то есть авторучки. Мне снились остросюжетные цветные сны, я их помнил, просыпаясь, я их записывал, приукрашивал, они выстраивались в произведения, отличающиеся особой занимательностью и оригинальностью; я не хвастаюсь и не преувеличиваю, Вам предстоит в том убедиться. Постепенно, однако, сей источник стал иссякать, и у меня, как у всякого экспериментатора, эмпирика, естественно, возникла необходимость проверить: были ли мои фантазии связаны с колдовским кофейком, или то было совпадение, игра случая, игра природы. В общем, возникла натуральная идея фикс, перебивавшая все мои житейские и жизненные установки, идея фикс, которую ни совесть, ни воспитание не могли перебороть.
Короче говоря, я рассказал сей сюжет поэту Б., тот пришел в полный восторг от предстоящей эскапады, вполне вписывавшейся в его образ поэта, обожающего погусарствовать и пошалить, и мы отправились на берег.
Николай Федорович отсутствовал. Пока Б. отвлекал Адельгейду беседами о цветах и чтением виршей, я (о ужас! только бы биографы не узнали! Сожгите это письмо немедля, исстригите тупыми ножницами в мелкую бумажную лапшу и препроводите в мусорный бак! Пожалейте автора, исповедавшегося Вам как священнику!) хладнокровно (хотя сердце колотилось, как у малолетнего шкодника, забравшегося в чужой сад за яблоками...) и нагло стибрил бывшую свою жестянку (ныне чужую!) с кофием, мною же и подаренную хозяину дома. После чего мы с Б. откланялись и смылись. Б. утверждал: я был красен как рак, — Адельгейда, очевидно, решила: втихаря хватил из графинчика на полке спирту настоянного на лимонных корочках, или перцовки из соседнего с ним графинчика, — и то ли смутился, то ли молниеносно окосел.
Поэт Б., запасливый, как большинство романтиков (Вам никогда не приходилось убеждаться в странном парадоксе романтических натур: ежели романтическая натура, так непременно по совместительству жох, выжига и расчетливейший тип?), оказывается, прихватило собой в суме клеенчатой котелок, сахар, пластмассовые чашки, ковшик на ручке и сказал: мы приступим прямо на пляже, только подальше отойдем, чтобы дымом костерка внимание не привлекать.
Однако, едва мы подошли к лачуге, из нее вышел Николай Федорович, тут же направившийся к нам поздороваться и поболтать. Б. утверждает — я краснел все больше и больше и, наконец, выпалил: «Должен признаться: я только что ходил к вам в дом воровать». Николай Федорович недоуменно спросил: «Не проще ли было взять в долг? В карты проигрались?» Я от смущения перешел к возмущению, как можно?! Какой долг? Какие деньги? Какие карты? Собственное подаренье свистнул. Н. Ф. расхохотался и предложил вернуться в дом и сесть за стол с белой скатертью. Б. возразил: задумали пикничок — пусть будет пикничок, присоединяйтесь, мы только хотели подальше отойти.
Идти подальше Николай Федорович отказался, пить кофе в лачуге отказался я, и мы развели костер метрах в десяти от нее.
Дивный запах зелья разносился по пляжу. Подошли Лара с молодым дачником, а через некоторое время и Адельгейда с Гаджиевым, явившимся в гости без предупреждения и заставшим дома одну экономку.
Поэт Б. пригласил всех рассаживаться вокруг костра, заодно заметив: прежде пили чашечками миниатюрными, но разного размера и дозировки, а нынче у всех одинаковые внушительные пластмассовые кружки. «Вы хоть их с верхом не наливайте, — сказал Николай Федорович, — это зелье в больших дозах пить нельзя». Никто его не слушал.
Через полчаса Маленький принес патефон. Мы танцевали, смеялись как полоумные, прыгали через костер, Гаджиев, надев соломенную Ларину шляпу, изображал сумасшедшую старушку, Лара заливисто хохотала, хохотала до слез, даже Адельгейда улыбалась.
— Давайте во что-нибудь поиграем, — сказал Маленький.
Последовали — наперебой — предложения: в жмурки — прошу прошения, это была моя идея, в фанты (Лара), в шарады в лицах (Николай Федорович), в «замри!» (Гаджиев), в чепуху (Маленький; хотя для него было бы естественней предложить, ну хоть в чижа) и в бутылочку (само собой, Б.; я тут же возразил, что такая игра подразумевает изобилие девушек в цвету, а также дам, а ежели мужиков в компании перебор, то компания должна состоять из извращенцев; «Кто такие извращенцы?» — спросила Лара. «Я вам потом объясню», — отвечал Гаджиев), в «горячо-холодно» (дачник), в «море волнуется» (Адельгейда, — остальные понятия не имели, что это такое).
Мы начали с фантов и, по-моему, впали в детство, потеряли всякую скованность и стеснительность. В Ларину соломенную шляпку накидали фантов: заколку (Адельгейда), коралловые бусы (Лара), скрепку (завалявшуюся у меня в кармане), тюбик полузасохшей синей краски (Маленький), авторучку (Николай Федорович), камешек (поднятый с песка Гаджиевым), конфету «Мечта» (поэт Б.), копейку (дачник). Адельгейда старательно сообщала, что какому фанту следует делать; Николай Федорович плясал лезгинку, Лара, которой велено было читать стихи, неожиданно прочла свои:
Я берегов не берегла, Я отдавала их прибою, И подвергались берега Его веселому разбою.Когда уходишь — поспеши,Мила— Браво! — воскликнул поэт. — Да у вас истинный талант!
Гаджиев поцеловал Ларе ручку, та явно была польщена; маленьким девочкам льстит, когда за ними ухлестывают дяденьки в летах; мне же в сценах подобных ухаживаний всегда видится нечто глубоко непристойное, впрочем, как Вы некогда заметили, я моралист.
Мне досталось бегать на четвереньках и лаять, что я и произвел с великим воодушевлением (это я-то! Вы бы меня не узнали), и даже схватил зубами штанину поэта Б.. Наконец, принялись играть в жмурки.
Дачнику выпало водить, согласно считалке; ему завязали Адельгейдиной косынкой глаза, и мы забегали от добровольного временного слепца по песку; сцена брейгелевская, однако закончившаяся вполне неожиданно.
Движения нашего ловца удивляли сочетанием цирковой либо звериной ловкости и нескладности, у ловкого животного временами отказы вал мозжечок, подгулял вестибулярный аппарат, координационный центр не срабатывал. Мы довольно долго уворачивались от него, бегая по пляжу, подымая песочные фонтанчики и топча песчаные покровы. Внезапно поймал он Лару; может, она сама поддалась, женщина лукава, даже такая маленькая и начинающая.
С полминуты стоял он неподвижно, держа ее за плечи. Потом, подняв ладони, слегка провел по лицу ее, желая узнать, назвать имя — отличить от Адельгейды? Я забыл, надо ли, играя в жмурки, угадать (и назвать) пойманного, входит ли сие в правила?
Он отшатнулся от Лары и так закричал, что мы все перепугались, я вздрогнул, как в судороге, так он кричал, с неподдельным ужасом, отчаянно, громко; безнадежный вопль... я не стану терять время и изводить бумагу, подбирая эпитеты и редактируя собственное письмо, сейчас дело в самом факте.
Сорвав повязку, глянул он ей в лицо. Лара была бледна, да и он был просто белый.
Он бросился к заливу, скинул туфли и вбежал в воду. Он бежал долго, тут долго мелко, по голень, по колено, далее череда отмелей, далее по колено метров сто, по пояс метров пятьдесят; купальня для женщин и детей наша часть Маркизовой Лужи.
Но он достиг-таки глубины и поплыл. В одежде. Он был далеко мы видели его плохо, особенно я со своими очками.
Топился ли он? Желал ли достичь Кронштадта? Приступ безумия егоохватил?
— А ведь он тонет, — сказал Гаджиев и начал раздеваться.
Короче, Гаджиев и Лара ринулись спасать нашего рехнувшегося пловца; они плавали прекрасно, насколько я понимаю. Им пришлось повозиться. Похоже, дачник отбивался, то ли и впрямь топился, то ли они ему представлялись чудовищами из сна, — кофе перепил, не доглядели?
Они выволокли его из воды полумертвого. Гаджиев и Маленький делали ему искусственное дыхание; жизнь в нем проявилась, сперва рвало его водой, наглотался он изрядно; затем стало трясти. Но все это в общем-то проходило по разряду реальности, а вот когда длилась пауза, в которой мы оторопело глядели ему вслед, а он плыл, плыл и плыл...
Глава двадцать вторая
Одиночное плаванье. — Третья попытка. — «Я маньяк». — «Все хорошо».
Он плыл, и плыл, и плыл, и все время чувствовал ледяную стену воды слева, нескончаемую ледяную толщу ручья, неужели ему не удастся ее миновать?! Одежда намокала, тяжелела, по-прежнему пылали кончики пальцев, нащупавшие вместо нежного девичьего лица Лары безликий череп.
Он плыл и плыл, впереди маячил Кронштадт, слишком далеко; как ясно сегодня виден купол собора. Одежда намокала, мешала, он перешел на брасс, держа голову над водой по-собачьи. Кажется, он болтался на одном и том же месте, не продвигаясь вперед, держась в воде почти вертикально, плывя почти стоя. Упорствуя, он попытался взять влево, его встретил лед невидимого ручья, не смешивавшегося с остальною водою, свело ногу, он ушел под воду, ледяные воды объяли его до души его, пронизали до костей, он глотнул обжигающего холода, но все же вынырнул, стараясь выскочить правее. Никак не налаживалось дыхание, сбился с ритма, отчаянно хватал воздух ртом, теряя и ритм движений, словно разучившись плавать. «Тону». Приближались Гаджиев и Лара, монстры, он не хотел, чтобы они его спасали, он боялся: вдруг она подплывет, и он увидит над волной золотоволосый череп? Он сделал еще одну попытку пересечь слой ледовитой нездешней воды. «Он вырывается», — услышал он приглушенный голос Лары. «Сейчас...» — отвечал Гаджиев. Он глотнул еще и еще раз, лед был и в легких, зеленые и алые круги плыли перед глазами, радужные цветы больше он ничего не видел, алая тьма, боль в сведенной ноге, нет, вы меня не возьмете, привет, счастливо оставаться.
В следующую минуту он понял: они его все-таки вытащили, все они сгрудились вокруг него, ему давят на грудь, кто-то мерзким своим ртом дышит ему в рот, его стало рвать, только еще недоставало при всем честном народе блевать тиной, подгулявший утопленник... Ломило ребра, всё, все мышцы, даже лицевые; невыносимая боль в правой икре.
Небо было высоким, бесцветным. Над его головой пролетали чайки, совершенно не в фокусе, он просто догадывался: чайки.
Его трясло, знобило, он стучал зубами. Его раздели, натянули на него что-то сухое, ему было неловко, что здесь женщины, но не особенно, отключка была сильнее. Адельгейда укутывала его одеялом прямо на песке, ему растирали сведенную ногу; горячая грелка, чудесно; ему вливали в рот чай со спиртным, он еле зубы разжал, текло по подбородку, мир поплыл, поплыло небо. Он слышал — они переговаривались: отнести ли его в тень? или в дом? Его несли, ему было безразлично.
Вынырнув из полузабытья, он долго вглядывался в ветви прибрежных сосен на фоне вечереющего равнодушного небосвода. Пролетела чайка. Он видел ее прекрасно, различимая четкая чайка. Ворс у одеяла был чуть колючий, грелка горячая. Спину ломило, нога болела отменно, но, когда он пошевелился, ее не свело. Неподалеку горел костерок, возле костерка сидела Лара в лиловом платье, босая, волосы распушены, уже высохли, лицо как лицо.
— Чаю хотите?
— Хочу.
Фляга, вкус чая, мяты, малины, спиртного.
— Как себя чувствуете?
— Чудесно, — сказал он, — но как будто меня валтузили небольшой компанией.
Он встал, его качнуло.
— Вы нас с Гаджиевым чуть не утопили. Писатель все спрашивал, не эпилептик ли вы.
— Я маньяк, — сказал он, улыбаясь очаровательной своей улыбкой.
— Адельгейда велела привести вас к ним, она за вами присмотрит. Переночуете в тепле, она натопила, утром все будет хорошо.
Ему не улыбалась перспектива ночевать в доме Николая Федоровича.
— Нет уж, — сказал он, — я пойду на свою верандочку. Все и так хорошо.
Он сделал шаг, его качнуло еще раз, Лара подхватила его под руку.
— А вот теперь совсем замечательно, — сказал он.
Глава двадцать третья
Осока. — Лодка, темнота, август... — Многим не спится.
Ночью начался ветер, несильный, сосны не особо шумели, не особенно завывало на чердаке, но иногда тихие звуки мешали ему больше громких; на сей раз то был шорох осоки, острый, сухой, серо-голубой, чуть скрежещущий, проникающий в уши, в мозг, несущий тревогу, неприкаянный звук нежилых мест. Дома на берегу располагались в принципиально нежилом месте.