Пенаты
Шрифт:
Острый шорох, шелест, почти скрип не вполне земной травы. У него к осоке отношение сохранялось особое; в детстве, пытаясь ее сорвать, он сильно порезал палеи ее светлым лезвием, стал зализывать ранку, маленькая зверушка, и узнал, выяснил: кровь солоновата на вкус, подобна морской воде! Соль, кровь, осока, море, он сам с той поры находились для него в явной взаимосвязи. Шум осоки волновал его всю жизнь, вызывал в его венах и артериях подобие микроскопического прибоя. Натуральный прибой, натуральное движение приливов и отливов вызывались потоками воздуха, именуемыми ветром (ветер, как однажды он понял, можно увидеть из окна, по наклону и трепету дерев угадать, по развевающимся одеждам, по куре, ко-ко-ко-кo, несомой по дороге, к ужасу ее; ветер, хитрый невидимка, неуловимый преступник, постоянно оставлял следы, вещественные доказательства,
Теперь давно очаровавшее, околдовавшее его сызмальства пространство, недавно вызволенное им из небытия, предало его, играло с ним в жестокую игру, повиновалось чуждым ему правилам и силам
«Неужели чокнутый Николай Федорович прав, и я останусь тут навеки? Ведь у меня скоро отпуск кончится, как же я в положенный день не окажусь на рабочем месте?! Дело-то чуть не подсудное. А если выберусь, допустим, на несколько дней позже, придется врать, объяснять прогул...» Он часто врал по мелочам, особенно женщинам, но в вещах, казавшихся ему серьезными, врать не любил и не умел; прихвастнуть — другое дело, но то он и за вранье не считал.
Он представил себе, как пробирается к сараю Николая Федоровича, сбивает замок; нет, лучше выдрать ушко, отвинтить шурупы или винты, тише, тише; ему везет, лодка в порядке, в лодке лежат и весла, и уключины, и консервная банка — вычерпывать воду со дна лодки, ежели что, и консервная банка во всей своей рыже-золотой ржавой красе на месте. Он тащит лодку к воде, в темноте никто его не видит, он минует мелководье, он правильно подгадал к приливу, и вот уже он стоит во весь рост в лодке, глядя на берег, прощаясь; больше он их не увидит! Они его, надо думать, тоже. Ночной театр: окна освещены, в окнах фигуры, каждый в своем окне занят своим, они не видят друг друга, зато он их наблюдает со стороны, тихий зритель. Лара читает, облокотившись на подоконник; Маленький пишет очередной этюд на веранде своей развалюшки; Адельгейда ставит на окно букет своих любимых бессмертников, она называет их иммортелями; Николай Федорович озабоченно встряхивает пробирку, разглядывая ее содержимое на просвет. Прощайте, все! Я свободен. Кстати, почему так темно? Неужели уже август?! Что я скажу на работе?!
Он встал покурить, сердце колотилось отчаянно, он переживал свои фантазии ничуть не меньше, чем общую реальность.
Однако вариант с лодкой и вправду был ночной, требовал темноты, то есть именно августа; плохо, не годится. Надо же влипнуть было здесь! На юге, на побережье другого моря, он под покровом темноты давно бы удрал — так ему казалось.
Ларе не спалось. Сперва она писала стихи, ничего толкового не получалось. Она стала грызть тыквенные семечки — у Адельгейды их было полно, всегда угощала, — и читать Дюма. Но и читать ей не хотелось. Ларе хотелось любви, любви как таковой: состояний, ощущений. О каком-либо определенном человеке она не думала. Блуждающая маска. Она разыгрывала мысленные любовные сцены то с одним, то с другим, — киноактеры, герои книг, реальные, едва знакомые люди, — но главное в этих сценах были не принцы, вполне подставные лица, а волнение, очарование, таинственная прелесть любовных переживаний. Как-то влюбилась она в одного старшеклассника; подруги не понимали, почему бы ей, например, не открыться ему: в Ларочку влюблялись мальчики из всех классов, она была чудо как хороша; этот, конечно же, ответил бы на ее чувства! Лара не была уверена, что ответил бы, самолюбие тоже ее останавливало, но и не в самолюбии было дело. Ей нужен был сам воздух любовных переживаний, озарения при встрече, подкарауливание в гардеробе, прикосновение — случайное! — на школьном вечере, а не поцелуи даже и не объятия робкие; чувства и так переполняли ее, чувства вообще (в том числе и вполне физические). Лара любила любовь — и смущалась, что любила ее.
Белая ночь, время дежурных сезонных бессонниц, врагиня снов! Северная наша фея; точнее, ведьма... Каждый год мы всматриваемся в тебя, словно ждем чего-то, будто поезда ждем в твоем зале ожидания. Сколько нас, переживающих небывалый подъем белонощных бдений? Кто считал?
Для Адельгейды
Гаджиев, поднявшись, распахнул окно на залив. Залив был виден фрагментарно из-за верхушек сосен: кусочек воды с линией горизонта. Гаджиеву не нравилось состояние молодого человека на берегу. Гаджиева связывали с пациентами его (реципиентами? подопечными?) некие неопределенные узы; и вот в нынешней обратной связи, в «ау!», в эхе в отсвете, нечто почти пугало его. Нечто; что? Пока он не ведал. Неужели юноша так отличался изначально от всех, с кем Гаджиеву приходилось иметь дело? Или у этих нынешних молодых принципиально иная психология, требующая иного ключика? Неопределенность, неопределимость, нечеткость тревоги заставили Гаджиева нахмурить брови и пожевать усы. «Ладно, спокойствие прежде всего, там разберемся».
Глава двадцать четвертая
Четвертая попытка. — В сторону дюны. — Шаровая молния. — Воздушная стена. — Тьма.
Он методично собирал рюкзачок. Тихо, тихо, двигаться плавно, не разбудить Маленького.
Маленький не спал, лежал, не шевелясь, слушал, как ходит жилец по верандочке, как еле слышно притворяет за собой дверь, спускается по скрипучему крылечку. Переждав еще минут десять, Маленький поднялся и пошел на кухню за папиросами.
Тихо, двигаться плавно, все еще спят, какое славное утро. Он был почти уверен: четвертая попытка ему удастся, он благополучно достигнет строящейся автострады, поднимется к станции, поминай как звали.
Весело и беззаботно направился он к дюне, открывающей ему путь на дальний пляж.
Залив безмолвствовал, ни отлива, ни прилива. Безоблачное невинное небо. Ни одной машины на шоссе, судя по тишине. Он чуть не свернул к шоссе, но раздумал: нет уж, следуем задуманному плану, так оно вернее будет.
Большая улитка ползла к воде. Усмехаясь, он позволил ей перейти ему дорогу. Но, когда он пошел дальше, сердце ёкнуло, словно перепустил он пересекающую путь черную кошку, напрасно помедлил, дурной знак прозевал. «Какая улитка? Что она тут делает? Почему, собственно, тащится к воде? Топиться собралась, дура огородная?»
Воздух незаметно, исподволь сгущался, сохраняя прозрачность. Он почувствовал слабую вибрацию у щек и скул, звон в ушах. По мере приближения к дюне вибрация и звон усиливались.
Казалось, он не двигался с места, шел, шел и шел, оставаясь на овне замеченного им валуна в воде у первой отмели. Он пошел быстрее. Валун стоял с ним вровень.
Удар грома заставил его повернуть голову к лесу и рассмотреть незнамо откуда взявшуюся грозовую тучу. Но он не раз оказывался под грозою, грозы его не пугали; напротив, вид тривиальной тучи даже его подбодрил. Валун вроде бы подался назад, дюна немного приблизилась.
Периферийным зрением заметил он вспышку света, сигналившую в подступающей от шоссе полумгле.
Небольшой светящийся шар, переливающийся, мерцающий, плыл на него со стороны прибрежных сосен. Он читал о шаровых молниях, ему о них рассказывали, но видеть их ему не приходилось. Шар размером с бильярдный, свет голубовато-белый, местами отливающий желтизной. Со стороны, противоположной направлению движения шара, увидел он у маленького светила мышиный хвостик, шлейф кометы. Шар явно заинтересовался им и повернул в его сторону. Он побежал, отбежал к воде. Шар следовал за ним. Он стал петлять по песку по-заячьи, передвигаясь по немыслимой траектории, достигая время от времени полосы осоки перед прибрежными соснами. Шар повторял, не торопясь, его петли и зигзаги.