Пенуэль
Шрифт:
“Мы пойдем, наверное”, – сказала Гуля, вставая.
“Куда – пойдем? – расстроился Яков. – Я вам главного не спел. Вы мне только ее, сукину дочь, придержите…”
И потыкал пальцем в челюсть.
Выходя от Якова, натолкнулись на женщину. Она стояла в воротах, расширяясь и зорко глядя на нас. Резкая тень от нее тоже, казалось, смотрит на нас снизу.
Мы обнялись.
“Навещать приходил? – строго поглядели женщина и ее тень. – Или домом интересуешься?”
Я поклялся, что просто
“Смотри, а то старик еще не помер, дай Бог ему здоровья и спокойной смерти, а наши уже зашевелились, дележку устраивают. А я адвоката наняла, тоже не дура, правильно? Что, я буду ждать, когда дом от меня уплывет, что ли? Я ж в эту недвижимость кровь и пот свой вкладывала, правильно? А остальные думают: с тортом сегодня пришли и завтра они наследники. Я правильно говорю?”
Я вспомнил ее. Тетя Клава. Золотая тетя Клава. Работала в кассе цирка, проводила нас, сопливых, с заднего входа на елки. В благодарность мы целовали ее щеки, похожие на апельсины из елочного подарка.
Мы попрощались с ней и пошли, а она все кричала нам в спину: “Я ведь правильно говорю? Правильно? Правильно? Или нет?..”
Я проводил Гулю до дома. До девятиэтажки.
До квартиры провожать не стал. Мерещился ее отец, лязгающий золотыми коронками.
Мы устало целовались перед лифтом.
Двери то закрывались, то открывались. Гуля нажимала на кнопку, ее палец просвечивал красным.
“Можно, я буду называть тебя “Солнышко”?” – спросил я, прощаясь.
“Можно. А я тебя – “Ильич”, идет?”
“Почему Ильич?”
“Да так… Месячные все никак не начинаются”.
Она шагнула в лифт и поплыла сквозь этажи, закрыв лицо ладонями.
…Приветствуя Коммунистическую партию, собрание женщин-работниц
Самарканда шлет свой сердечный привет великому вождю мирового пролетариата Владимиру Ильичу Ленину и от всего сердца пролетариата желает ему скорейшего выздоровления. Мы ждем Ильича снова у руля мирового пролетарского корабля.
Да здравствует международная солидарность пролетариата!
…Привет вождю мировой революции шлет красная молодежь Бухары.
Выздоравливай поскорее да и за работу!
“Я, кажется, ошиблась с подсчетами, – говорила она на следующий день. – Они завтра начнутся. Завтра, как штык”.
Мы стояли в ее подъезде, я вытащил ее звонком, сонную, в час ночи.
“Послушай, Ильич, иди домой. Мои все спят”.
“Идем, я скажу им, что мы женимся”.
“Дурак, они тебя убьют, расчленят и спустят по частям в мусоропровод. Кто ночью такие вещи делает?”
“Хорошо, я подожду утра”.
“Утром они на работу”.
“Днем!”
“…на работе”.
“Вечером…”
“…смотрят ящик – не оторвешь”.
“Когда?”
“Никогда! Никогда. Они мне уже определили жениха”.
Она
“Он сейчас в Штатах, на приданое вкалывает”.
Теперь капли смолы летели на меня дождем.
“Лакей мирового империализма…”
“Да, типичный лакей и ревизионист. Недавно мешок помады прислал. Я теткам раздала…”
Мы озверело целовались.
Внезапно я потерял ее губы.
“..зачем ты меня превращаешь в животное, зачем, ну скажи, зачем ты превращаешь меня в животное, в животное, зачем?..”
Слезы соленым молоком текли по ее щекам, губам, подбородку. Я тихонько слизывал их.
“Солнышко, я не превращаю тебя в животное”.
“Нет, превращаешь, зачем, зачем ты меня в животное, я не хочу животным…”
“А кем ты хочешь быть?” – крикнул я.
Эхо разносило мой крик по этажам.
Гуля замолчала. “Никем. Маленьким листиком. Маленьким-маленьким листиком”.
“Я буду твоим деревом”.
“Ты будешь костром, в котором я буду долго и добросовестно дымиться”.
Она еще рассказывала про свою семью, но я не запомнил.
Ночь закончилась снегом.
Я вышел из Гулиного подъезда и оказался среди беспокойного пространства. В воздухе трудились тысячи кристаллов.
По тротуару двигалась дворничиха. Она сметала снег и пыль в маленькие масонские пирамиды.
“Знаете, что я делал всю ночь? – спросил я вольную каменщицу листвы, снега и мусора. – Целовался в подъезде”.
“Одолжи, сколько не жалко”, – сказала дворничиха.
Я сунул ей какие-то бумажки и пошел в сторону метро, ловя языком снежинки.
За ночь понаросло глиняных заборов со спрятанными в глубине птицами.
Ржавыми голосами пели петухи.
Дорога в метро оказалась долгой, вся в заборах и петушиных криках.
Или вдруг десяток мужчин перекрывали путь, неся на плечах скелет паровоза. Один из них, солдат, проводил меня долгим женским взглядом.
Наконец, я шагнул в какую-то яму. Это и было метро. Подошел состав.
Темные трубы тоннеля всосали меня, и я поплыл, вжав лицо в пропахшие подъездом колени.
Я ехал в метро и представлял, как отвожу Гулю к врачу.
Врач – мой ровесник, даже похож на меня. Постепенно я понимаю, что он специально стал похож на меня, он перенял мой голос и перекрасил в мой цвет волосы. Все для того, чтобы я верил и не ревновал. Потому что многие не выдерживают. Под белым халатом прячется шрам от ножа, след птицы-ревности. Поэтому врач гримируется под тех мужчин, которые приводят к нему своих больных подруг.