Пепел
Шрифт:
Страх не страх овладевал душою. Любовники смотрели на этот край, как на образ своей любви, на тайну своей жизни. Откуда явилась к ним чудная эта земля? Кто создал ее для них? Они вперяли в нее свой взор, смотрели на нее без конца и, позабывшись, в дивном лунном сиянии, не могли насладиться ее красотой. Душу обнимала неизъяснимая грусть, рождая крик ужаса или радости, священную песнь, для которой в человеческом языке нет слов. Души, словно немые, тщились издать хоть один звук, одно слово, одно имя, – но лишь глубокий, не способный сложиться в слово вздох, заключавший в себе все чувства, рвался к звездам, усеявшим небосклон.
Вдруг дорога повисла над обрывом и сделала крутой поворот. Лес скрылся из глаз и, словно темные крылья, быстро понесся в сторону, вниз. Гелена крикнула.
Издалека, из бесконечности, из-за черных лесов низко плыла золотистая дымка облака и развеивалась в голубую пустоту. Из-за мягких извивов ее поднимали к небу каменные макушки нагие утесы, иссеченные так, словно это был сам ветер, окаменелый навеки. Холодные их лики улыбались в золотистом небе. Гелена прижалась к плечу возлюбленного и склонила к нему уста. Он услышал ее шепот:
– Ты видишь? Вон там наше счастье. Ты видишь? Вот оно – счастье…
Тихий смех, тихий смех затрепетал в ее гортани. Через мгновение она снова шептала:
– Я ждала тебя так долго, всю свою молодость… О счастье, о мое золотое, о небесное, высшее, сияющее… Тут, на твоей груди, был волк, тут, где так бьется сердце! Но ты убил его. О мой повелитель! Страшная волчья пасть и белые клыки были тут, у самого горла. Кривые когти впивались в ребра, а глаза смотрели в твои очи! Какой ты мужественный, какой сильный, какой страшный! Какой ты непобедимый! Ты крепче зимы, льда и ветра! Ты крепче волка. Ты не боишься никого на свете! У тебя с собой кинжал и заряженный пистолет, а главное – у тебя одного железное сердце. Ты глумишься над людьми, ты весело насмехаешься над ними, над клятвами их и обетами. Ты никого не боишься, никого, никого на свете. Ни людей, ни зверей! Кто может пойти против нас? Скажи… Никто! Мы одни на свете! Ты страшен! Ты прекрасен! Я дрожу при одной мысли… Я – твоя раба… О милый… Там…
Горы, долины
Хата их стояла одиноко на опушке. Темная крыша ее скрывалась в тени вековых яворов. Стены хаты были сложены из толстых еловых бревен, как в средневековом замке. Остроконечная, с изломом посредине крыша выступала над стенами, образуя под скатом крытый переход, предохранявший от дождя. Стены дома давно потемнели, они стали темно-коричневыми, как праздничная бурка горца. Крепкая дверь на колышках вела в горенку, куда спряталось от людских взоров их счастье. Как любили они эту дверь!
Как приятен был им мягкий скрип засова, когда на рассвете старый хозяин приносил и ставил у порога парное молоко, овсяные лепешки, овечий сыр, мед и землянику. Как мила была им эта толстая, необычно сколоченная дверь, круглая вверху, прочно сбитая из самого крепкого дерева на ясеневых шипах, торжественная как срган, когда поздней дождливой ночью, усталые и голодные, промокшие и сонные, они возвращались издалека и громко стучали в нее, приговаривая: «Отворись, милая дверь, введи нас в дом счастья, в приют любви… Отопрись, буковый засов, добрый брат, пустивший нас уже на высокий порог темного дома счастья, на высокий порог приюта любви».
Перед хатой до самого потока, пенившегося между обломками скал, сбегала вниз длинная полоса луга. Его окружал вал из мелких камней, словно пестрая змея, покрытая ржаво-синеватой чешуей. Когда утреннее солнце, как будто через витраж, врывалось в хату через радужные маленькие оконца и на темных суковатых стенах рисовало нездешние образы, они вставали оба, чтобы насладиться зрелищем любимого лужка. Лужок менялся, как их души. Он оставался как будто прежним, но каждый день становился иным, все более прекрасным. Казалось, он трепетал от дыхания ветра, плывущих по небу облаков, пенистых вод. Он лежал на отлогом южном склоне. Скрытый в траве лесной ручеек, журча меж корнями, выбегал из-под сырого мха и разливался болотцами. В этих местах буйно разрослась напоенная водою трава такого живого и яркого зеленого цвета, что от него словно радостная сила вливалась в жилы и кости. Там поднимались целые заросли хвоща и зеленокудрого болотного папоротника,
Густой медвяный дух шелот клейкого клевера и пряный – от чабреца. В окна хаты гляделся луговой золотоцвет и гибкие темно-голубые колокольчики с чашечками, раскрывшимися под лучами солнца, гляделся высокий осот цвета догорающей зари и низенькая желтая, прячущаяся в траве иван-да-марья. Они приветствовали Гелену сладостным своим ароматом, когда она просыпалась, и говорили ей, что вечно цвели только для самих себя, что миновала бесконечная, непостижная человеческому уму чреда весен, прежде чем она пришла сюда со своим возлюбленным. Они приветствовали ее от имени вечности, давно миновавшей, и кивали ей фиолетовыми, желтыми и алыми цветками. Она понимала их тайный язык, с коротким и тревожным вздохом славила его, эту тайну вечного бытия, как младенца, зачатого в трепетном лоне матери.
Разве могла она сказать им, чтобы они не ранили ей сердце пронзительным криком о вечности? Какими заклинаниями могла она заставить их смолкнуть? Что могла сказать в свое оправдание? Ничего… Гелена говорила им, что она грешница, принимала их приговор… Светлой головой она кивала цветам, исповедовалась матери-земле, воде – символу того, что все проходит, далекому свисту ветра. Она не могла не прийти сюда со своим возлюбленным. Только это она могла им сказать.
Часто, покидая объятия сонного возлюбленного, она в глубокую полночь, когда ущербная луна с рогами на запад нехотя пронизывала красно-желтым лучом темноту земли, подходила к окну, чтобы посмотреть, что делается на лугу. Но цветы избегали тогда ее взора. Их скрывала таинственная пелена, сотканная из оосы и тусклого лунного света, плат нежнее тончайшей паутины. Непреодолимая сила влекла Гелену к порогу, босая, неодетая, она переступала его, чтобы пойти тихонько сначала по плитам песчаника, а там по самому лугу, не топча цветов, склоняться над каждым из них и исторгать из него, пока он спит, неуловимый вздох веков…
Утром, в хорошую погоду, они отправлялись в горы. Гелена надевала кожаную обувь горцев и легкие, изящные шелковые платья с богатой отделкой, предназначенные якобы для вод в Бардыеве. Рафал наряжался в охотничий костюм. При нем всегда был дамасский кинжал, привезенный из Азии и подаренный ему в свое время князем, и заряженные пистолеты. По малознакомым тропинкам, вдоль дорог, пролегавших обычно по высохшим руслам потоков, через лесные чащи, по корням, обрывам и скалам пробирались они куда глаза глядят. На высоких вершинах, где насколько хватает глаз не было видно ни живой души, они, обнявшись, погружались в глубокий сон или, прильнув друг к другу, как два кедра, сросшихся с давних пор, озирали необъятные просторы неба и земли.
Усталость заглушала человеческие страсти. Поднявшись на вершины, они не только отталкивали прочь сушу и воду, отрясали прах земной со своих ног, но как бы освобождались от телесной своей оболочки. Они вкушали высшее блаженство, словно начало начал вечного счастья на грани нездешнего мира, неземную страсть. Одетые густыми облаками, озаренными чистыми лучами солнца, они были как брат и сестра, полюбившие друг друга навеки. Прижимая к груди исхудалое от любви тело Гелены, ее обожженные солнцем и ветром, твердые, ставшие тонкими плечи, Рафал переставал находить в ней плотскую утеху, человеческое счастье. Он не мог видеть в ней женщину – неожиданно, словно в ослепительном непрестанном ясновидении и неизъяснимом блаженстве он видел ее душу. Когда же взор его тонул в ее глазах, пронзая их, Рафал как бы проникал в неведомый мир и, оставаясь в нем, переставал сознавать, что у него – своя душа, иное тело, что он – другой человек. Наяву, среди бела дня он собственными глазами видел в ней свою душу.