Перед бурей
Шрифт:
В истоках своих ведь вся русская культура была дворянскою культурой, да дворянской была и самая революция русская, от декабристов до «кающихся дворян» 70-х годов, пока дворянам-революционерам не пришла смена в виде плебеев-разночинцев; умственного пролетариата, как называл их Писарев, «третьего элемента» по Гондатти, «кутейников» по «Московским Ведомостям» и «кухаркиных детей» по Делянову.
Авксентьев был центром целого кружка незаурядных людей, сыгравших немалую роль в истории ПСР, то как единое целое, то порознь. Здесь был, как полагается, и представитель оптимистического романтизма, с «душою прямо геттингенской», И. Фондаминский, впоследствии богатый капризными разливами мысли от неокантианства то к «христианам третьего завета», то
Тут был и представитель энергического реализма, Абрам Гоц, проявивший впоследствии немало задатков политического лидера; и не от мира сего Дмитрий Гавронский, верный ученик Германа Когена с его чистым «логизмом», доказывавшего, что классический иудаизм есть куколка, в которой искони созревала изящная бабочка немецкого этического социализма; и Владимир Зензинов, в котором тогда чувствовалось нечто от московско-сибирского старовера, точно одетого в застегнутый на все пуговицы длинный сюртук и сочетающего чинную строгость со смягчающей ее сентиментальностью; и В. Руднев, со способностями лидера и жесткою рукою в мягкой бархатной перчатке; и юная Мария Тумаркина, за красоту прозванная «Мадонной»; наконец, эстетическое направление в кружке было представлено М. О. Цетлиным, явившимся к нам в «Революционную Россию» со стихами, посвященными Гиршу Лекерту, и закончившим свой вклад в русскую литературу известной книгой о русской музыке и знаменитой «могучей кучке». Своим разнообразием и многоцветностью кружок был интересен, и мы — Михаил Гоц и я — ждали от него в будущем многого.
Все «командные высоты» в студенческих колониях были заняты тогда социал-демократией. У нас не могло быть и мысли о ее вытеснении — мы искали места рядом с ней, в союзе с ней и в дополнении к ней. Но господа положения редко встречают гостеприимством незванных пришельцев. Всей органичности зарождения с.-р. партии, всей ее почвенности они тогда — нечего скрывать — не разглядели. Русское крестьянство, русская деревня незадолго перед тем была сброшена ими со счетов — она казалась без нужды отягощающим энергию городского пролетарского движения балластом. Нас приняли «в штыки». В итоге молодежь оказалась скоро разделенной на два лагеря, хотя и неравных, тративших огромную часть своих сил в драматически безысходном поединке.
Авксентьев лишь незадолго перед тем перешагнул порог совершеннолетия. Но он производил впечатление человека, который уж вполне «обрел самого себя» и очень ревниво относился к своей идейной самостоятельности. В своем кружке он лидерствовал и имел вкус к лидерству, не без примеси даже известной персональной властности. Отличался жизнерадостностью, вполне не покидавшей его потом и в самых тяжелых обстоятельствах. Держался с достоинством и сразу дал понять, что он и его друзья — согласно позднейшему выражению одного из них «под эсеровскую политическую программу и народническую философию хотят подвести не столько Лаврова и Михайловского, сколько Канта и Риля».
Их успокоило то, что новая партия так же четко отделяла политическую партию от общефилософского миросозерцания, как когда то была отделена церковь от государства. Каждый был волен обосновать свое присоединение к ней материалистически или идеалистически, марксистски или антимарксистски, религиозно или антирелигиозно. Авксентьев принес с собою в ее ряды свое философское кредо, вскоре опубликованное в книжке о «Сверхчеловеке» Но что же такое, в конце концов, сверхчеловек, как не человек, переросший в рыцаря? Не удивила меня впоследствии и весть о раннем вступлении Авксентьева в ряды масонства. Где же, как не в масонстве, сохраняется поныне ритуал торжественных посвящений, обетов, символических знаков, орденских рангов — словом, весь реквизит эпохи мистерий и рыцарской романтики?
И безотносительно ко всяким видам на будущее было так приятно отдыхать в обществе ищущей и мыслящей молодежи, от которой веяло свежестью, жадностью к книге, отсутствием
Живо помню, например, как мы, «старики» (тогда лет восемь разницы уже означали перемещение, так сказать, в высший возрастной класс), нагрянули однажды в гости к членам кружка, проводившим летние каникулы на берегу одного из больших швейцарских озер, в местечке Фицнау. Если бы у нас спросили о цели поездки, мы, вероятно, оправдывали бы ее заботами о внедрении нашего партийного миросозерцания в умы приезжих.
А вместо этого оба мы, Михаил Гоц и я, совершенно позабыв об утилитарной стороне дела, ввязались в бесконечный и жаркий (типичный русско-интеллигентский) спор о высших миросозерцательных проблемах. Изрядная доля вины падала на меня: являясь жертвой собственного боевого темперамента, я принялся так штурмовать Кантовскую «вещь в себе», что сразу сплотил против себя «единый фронт неокантианцев» и потом долго пытался его разбить, пользуясь разнобоем между его подгруппами. Так проспорили мы целый день, а за ним почти целую ночь; утром же нам надо было спешить на пароходную пристань и мы «доспоривали» в пути охрипшими голосами. Уже с парохода были сняты мостки, уже, бурля водой, заработали колеса и расстояние между нами стало расширяться, а к берегу с парохода и от берега к нему всё еще пролетали последние ракеты-снаряды философских аргументов, как будто они могли перерешить судьбу вопросов, свитых в Гордиев узел веками ученых дебатеров…
Из Галле-Гейдельбергского кружка к нам тот или другой из его состава время от времени приезжал в Швейцарию. Авксентьеву мы даже поручили написать в наш специальный листок, посвященный делу Плеве, передовицу, и он с этой задачей хорошо справился.
Он играл в кружке «первую скрипку» и относился к этому своему положению очень ревниво: можно было предвидеть, что именно в нем более, чем в другом, будет говорить самая чувствительная сторона завзятого политика: эрос власти. Самым равнодушным к страстям земли был Дмитрий Гавронский: он чувствовал себя, как рыба в воде, в сфере абстракций. Все его очень любили, но в шутку держали пари, что перед ним можно поставить ребром любой самый конкретный жизненный вопрос, — и он, начав рассуждать о нем, всё равно через полчаса окажется в заоблачных высях, где в разреженной атмосфере отвлеченностей становится уже трудно дышать.
Илья Фондаминский, уступая Авксентьеву в холодной логической силе аргументации, имел свое преимущество: восторженный стиль, всегда согретый отзвуками интимной искренности. Мне приходилось иногда проводить параллель между нашими «германо-эсеровским» выводком и кружком старых славянофилов, и тогда я Илью Фондаминского называл их вдохновенно-прекраснодушным Константином Аксаковым; Авксентьева же — их острым, хроническим Хомяковым.
Что касается Абрама Гоца, то у него не было той ораторской одаренности, того внешнего блеска, которые бросались в глаза у этих двух «первоцветов» кружка. Зато у него чувствовалась сосредоточенная энергия убежденности; его духовный напор на товарищей был очень велик, и ткань его аргументации отличалась полнотой и добротностью. Абрам Гоц в нашей среде первый почувствовал себя совершенно своим, и мы считали его более всего «нашим» во всём кружке.
Он не только идейно, но и действенно был связан с партией с самого начала ее зарождения. В качестве ученика жены А. А. Аргунова, он добился от нее знака высшего доверия: после гибели томской типографии Северного Союза С.-Р., ему были ею вручены дубликаты статей, предназначенных для № 3 (и частью для след. № 4) «Революционной России», и он их привез заграницу.
Неудивительно, что мысли Михаила Гоца в трудную для партии минуту обратились к «германо-эсеровскому» кружку. Это было после разгрома центрального саратовского кружка, которому по соглашению более крупных местных с.-р. организаций, было поручено временно исполнять функции Центрального Комитета новооснованной партии, и арестов в ряде городов.