Перед бурей
Шрифт:
– Я не выдержу этой жизни, - говорил он, умоляя, чтобы его пустили в Россию, - вы лишаете меня счастья {175} умереть на эшафоте и заставляете умереть здесь, на мирной койке; это будет незаслуженным мною несчастьем...
Для связи с русскими товарищами у нас были шифры и код, а кроме того были условные краткие сообщения почтовыми открытками. Свой особый условный смысл имели трафаретные приветствия, лучше всего печатные ко дню рождения, именин, вступления в брак, "со светлым праздником" и т. д.: тут в разгадке оставался бессилен и сам "черный кабинет". Из России, в ожидании заранее намеченного акта, мы
Картинки, изображавшие мировых красавиц, вроде Клео-де-Мерод, Лины Кавальери и т. п., служили уведомлением о провалах. И обратно, когда мы получали открытки с портретами одного из трех тогдашних любимцев читающей публики: Максима Горького, Леонида Андреева или Антона Чехова - это означало, что для очередного акта Б.О. все подготовительные работы закончены; остается ждать "развязки"...
Читатель может себе представить, с каким трепетным нетерпением после получения такой карточки мы жили от выхода одного номера газеты до другого - а в Женеве тогда совершенно пустенькая местная "Женевская Трибуна" выпускала по три последовательных издания в день. Но случались и трагические разочарования: на второй день после очередного "Максима Горького" мы в ближайшем же утреннем газетном выпуске прочли телеграмму о страшном взрыве, происшедшем в С.-Петербургской "Северной Гостинице" и о гибели в ней "какого-то подростка", судя по единственной, оставшейся от него целой части тела - маленькой руке. Этого признака для нас было достаточно.
Член Боевой Организации, давно уже ждавший своей очереди (организация несколько раз откладывала ее по тем или иным мотивам в пользу другого претендента), истомившийся и переволновавшийся до нервной экземы Алексей Дмитриевич Покотилов, обладал как раз таким "аристократическим сложением" такими маленькими ногами и руками, что они могли быть сочтены за полудетские...
Гоц начал сильно хворать. Недавние дни его пребывания {176} в тюрьме навели врачей на ложный след. Они предположили обострение суставного ревматизма. Все известные средства борьбы с ним были применены без всякого результата.
Скоро уже не симптомы суставного ревматизма, а тяжелого заболевания нервной системы дали с беспощадной ясностью о себе знать. У Гоца стали отниматься ноги. От боли он уже не мог спать без морфия. Но он духом не сдавался. Вокруг кресла, к которому он был прикован, собирались друзья и товарищи, трактовались "проклятые вопросы" начавшейся революции.
Самым ужасным для Гоца было сознание, что лично он обречен на беспомощность инвалида, что броситься собственной грудью заполнить брешь, оставленную арестом его друга, он уже не в силах...
Далеко заглядывавший Гершуни как-то раз, как бы мимоходом, "на всякий пожарный случай", сообщил ему, что первою мерой в случае его провала, он избрал - передачу организации в заведывание обоим им известного и явно проявившего немалые практические способности - Евгения Азефа.
"Конечно, на время - пока не явишься ты сам...".
Теперь, когда этот "пожарный" случай произошел, Гоц, конечно, трепетал за судьбу организации. Не потому, чтобы сомневался в новом "временном"
Евгений Азеф в свое время представлялся одной из самых крупных практических сил Центрального Комитета. Как таковым, им всегда очень дорожили, и неудивительно: среди русских революционеров встречалось немало самоотверженных натур, талантливых пропагандистов и агитаторов, но крайне редки были практически-организационные таланты. Поставить и вести деловито крупное техническое предприятие, со всею необходимою конспиративною выдержкою и финансовою осмотрительностью - вот что всего труднее давалось русской "широкой натуре".
Со своим ясным, четким, математическим умом Азеф казался незаменимым. Брался ли он организовать транспорт или склады литературы с планомерной развозкой на места, изучить динамитное дело, поставить лабораторию, произвести ряд сложных опытов - везде дело у него кипело. "Золотые руки" - часто говорили про {177} него.
Он, несомненно, обладал крупными практическими способностями; но, разумеется, известною долею своей репутации он был обязан тому, что полиция давала Азефу время поставить дело, передать в другие руки и совершенно отдалиться от него. Только тогда, выждав удобный повод, который в глазах революционеров легко объяснил бы провал, полиция производила обыски и аресты.
Соответственно этому своему амплуа, Азеф держался, как человек дела. Говорил он мало - особенно при большой публике. То немногое, что он говорил всегда как будто нехотя, как будто делая усилие над собою, чтобы преодолеть врожденную нелюбовь к "пустой словесности" - было взвешено и продумано до конца. Широкого политического кругозора у него не было; но в пределах стоявших перед ним непосредственных задач его ум был силен и деятелен. По взглядам своим он занимал в Центральном Комитете крайнюю правую позицию; его, шутя, нередко называли "кадетом с террором".
Социальные проблемы он отодвигал в далекое будущее; в массы и массовое движение, как в непосредственную революционную силу, совершенно не верил; единственно реальной признавал в данный момент борьбу за политическую свободу, а единственным действенным средством, которым располагает революция, террор. Казалось иногда, что к пропаганде, агитации, организации масс он относится пренебрежительно, как к культурничеству, и "революцией" признает лишь борьбу с оружием в руках, ведомую немногочисленными кадрами конспиративной организации.
Эти особенности его взглядов, по которым он в партии стоял очень одиноко, лишали его возможности иметь идейно-политическое влияние в партии. Теорией же он никогда не занимался. Зато в вопросах практических, благодаря трезвости своего взгляда, твердости и настойчивости, он не раз умел отстоять и провести свое мнение, хотя бы сначала большинство было настроено против него. В нем импонировало то, что на слово его, казалось, можно твердо положиться; если он возьмется за что-нибудь, значит действительно сделает; если заявит, что не берется, никакими уговорами и убеждениями нельзя было поколебать его решения. Вообще он, казалось, был абсолютно чужд стремлениям подлаживаться к людям; напротив, был неуступчив, упорен, порою даже упрям, не избегал конфликтов и выходил из них с большою твердостью.