Переписка Бориса Пастернака
Шрифт:
Борис, я не живу назад, я никому не навязываю ни своих шести, ни своих шестнадцати лет, – почему меня тянет в твое детство, почему меня тянет – тянуть тебя в свое? (детство: место, где все осталось так и там). Я с тобой сейчас, в Вандее мая 26 года непрерывно играю в какую-то игру, что в игру – в игры! – разбираю с тобой ракушки, щелкаю с кустов зеленый (как мои глаза, сравнение не мое) крыжовник, выбегаю смотреть (потому что когда Аля бежит – это я бегу!), опала ли Vie или взошла (прилив или отлив).
Борис, но одно: я не люблю моря. Не могу. Столько места, а ходить нельзя. Раз. Оно двигается, а я гляжу. Два. Борис, да ведь это та же сцена, т. е. моя вынужденная заведомая неподвижность. Моя косность. Моя – хочу или нет – терпимость. А ночью! Холодное, шарахающееся, невидимое, нелюбящее, исполненное себя – как Рильке! (Себя или божества – равно.) Землю я жалею: ей холодно. Морю не холодно, это и есть – оно, все, что в нем ужасающего – оно. Суть его. Огромный холодильник (Ночь). Или огромный котел (День). И совершенно круглое. Чудовищное блюдце. Плоское, Борис.
И все-таки – не раскаиваюсь. «Приедается все – лишь тебе не дано». [247] С этим, за этим ехала. И что же? То, с чем ехала и за чем: твой стих, т. е. преображение вещи. Дура я, что я надеялась увидеть воочию твое море – заочное, над\'очное, вне-очное. «Прощай, свободная стихия» (мои 10 лет) и «Приедается все» (мои тридцать) – вот мое море.
Борис, я не слепой; вижу, слышу, чую, вдыхаю все, что полагается, но – мне этого мало. Главное не сказала: море смеет любить только рыбак или моряк. Только моряк или рыбак знают, что это. Моя любовь была бы превышением прав («поэт» здесь ничего не значит, самая жалкая из отговорок. Здесь – чистоганом).
Ущемленная гордость, Борис. На горе я не хуже горца, на море я – даже не пассажир! дачник. Дачник, любящий океан… Плюнуть!
Рильке не пишу. Слишком большое терзание. Бесплодное. Меня сбивает с толку, выбивает из страхов, – вставший Nibelungenhort [248] легко справиться?! Ему – не нужно. Мне больно. Я не меньше его (в будущем), но я моложе его. На много жизней. Глубина наклона – мерило высоты. Он глубоко наклонился ко мне – может быть глубже, чем… (неважно!) – что я почувствовала? Его рост. Я его и раньше знала, теперь знаю его на себе. Я ему писала: я не буду себя уменьшать, это Вас не сделает выше (меня не сделает ниже!) это Вас сделает только еще одиноче, ибо на острове, где мы родились – все – как мы.
Durch alle Welten, durch alle Gegenden, an allen Weg\'enden
Das ewige Paar der sich – Nie – Begegnenden. [249]
Само пришло, двустишием, как приходит все.
Итог какого-то вздоха, к которому никогда не прирастет предпосылка.
Для моей Германии нужен был весь Рильке. Как обычно, начинаю с отказа.
–
О Борис, Борис, залечи, залижи рану. Расскажи, почему. Докажи, что все так. Не залижи, – выжги рану! «Вкусих мало меду» – помнишь? Что – мед!
Люблю тебя. Ярмарка, ослиные таратайки, Рильке – все, все в тебя, в твою огромную реку (не хочу – море!). Я так скучаю по тебе, точно видела тебя только вчера.
М.
25 мая 1926 г., вторник, II.
Борис, ты меня не понял. Я так люблю твое имя, что для меня не написать его лишний раз, сопровождая письмо Рильке, было настоящим лишением, отказом.
То же, что не окликнуть еще раз из окна, когда уходят (и с уходящим на последующие десять минут, всё. Комната, где даже тебя нет. Одна тоска расселась).
Борис, я сделала это сознательно. Не ослабить удара радости от Рильке. Не раздробить его на два. Не смешать двух вод. Не превратить твоего события в собственный случай. [250] Не быть ниже себя. Суметь не быть.
(Я бы Орфею сумела внушить: не оглядывайся!) Оборот Орфея – дело рук Эвридики. («Рук» – через весь коридор Аида!) Оборот Орфея – либо слепость ее любви, невладение ею (скорей, скорей!), либо – о, Борис, это страшно – помнишь 1923 год, март, гору, строки:Не надо Орфею сходить к Эвридике,
И братьям тревожить сестер —
Либо приказ обернуться – и потерять. Все, что в ней еще любило – последняя память, тень тела, какой-то мысок сердца, еще не тронутый ядом бессмертья, помнишь?
…С бессмертья змеиным укусом
Кончается женская страсть! [251]
все, что еще отзывалось в ней на ее женское имя – шло за ним, она не могла не идти, хотя, может быть, уже не хотела идти. Так, преображенно и возвышенно, мне видится расставание Аси с Белым [252] – не смейся – не бойся.
В Эвридике и Орфее перекличка Маруси с Мо́лодцем – не смейся опять! – сейчас времени нет додумать, но раз сразу пришло – верно. Ах, может быть просто продленное «не бойся» – мой ответ на Эвридику и Орфея. Ах, ясно: Орфей за ней пришел – жить, тот за моей – не жить. Оттого она (я) так рванулась. Будь я Эвридикой, мне было бы… стыдно – назад!
О Рильке. Я тебе о нем уже писала (Ему не пишу). У меня сейчас покой полной утраты – божественного ее лика – отказа. Пришло само. Я вдруг поняла. А чтобы закончить с моим отсутствием в письме (я так и хотела: явно, действенно отсутствовать) – Борис, простая вежливость не совсем или совсем не простых вещей. – Вот. —
Твой чудесный олень с лейтмотивом «естественный». [253] Я слышу это слово курсивом, живой укоризной всем, кто не. Когда олень рвет листья рогами – это естественно (ветвь – рог – сочтутся). А когда вы с электрическими пилами – нет. Лес – мой. Лист – мой. (Так я читала?) И зеленый лиственный костер над всем, – Так? —
Борис, когда мне было шесть лет, я читала книжку (старинную, переводную) «Царевна в зелени». Не я – мать читала вслух. Там два мальчика убежали из дому (один: Клод Бижар – Claude Bigeard – Бижар – сбежал – странно?), один отстал, другой остался. Оба искали царевну в зелени. Никто
Борис, я только что с моря и поняла одно. Я постоянно, с тех пор, как впервые не полюбила , [254] порываюсь любить его, в надежде, что может быть выросла, изменилась, ну просто: а вдруг понравится?
Точь-в-точь как с любовью. Тождественно. И каждый раз: нет, не мое, не могу. То же страстное взыгрыванье! (о не заигрыванье! – никогда) гибкость до предела, попытка проникнуть через слово (слово ведь больше, чем вещь: оно само – вещь, которая есть только – знак. Назвать – овеществить, а не развоплотить) – и – отпор.
И то же неожиданное блаженство, которое забываешь, как только вышел (из воды, из любви) – невосстановимое, нечислящееся. На берегу я записала в книжку, чтобы тебе сказать. Есть вещи, от которых я в постоянном состоянии отречения: море, любовь. А знаешь, Борис, когда я сейчас ходила по пляжу, волна явно подлизывалась. Океан, как монарх, как алмаз: слышит только того, кто его не поет. А горы – благодарны (божественны).
Дошла ли, наконец, моя? (Поэма Горы.) Крысолова, [255] по возможности, читай вслух, полувслух, движением губ… Особенно «Увод». Нет, все, все. Он, как «Мо́лодец», писан с голосу.
–Мои письма не намеренны, но и тебе и мне нужно жить и писать. Просто – перевожу стрелку. Ту вещь о тебе и мне почти кончила. [256] (Видишь, не расстаюсь с тобой!) Впечатление от чего-то драгоценного, но – осколки. До чего слово открывает вещь! Думаю о некоторых строках. – До страсти хотела бы написать Эвридику: ждущую, идущую, удаляющуюся. Через глаза или дыхание? Не знаю. Если бы ты знал, как я вижу Аид! Я, очевидно, на еще очень низкой ступени бессмертия.
–Борис, я знаю, почему ты не идешь за моими вещами к Н. А.. [257] От какой-то тоски, от самообороны, как бежишь письма, которое требует всего тебя. Кончится тем, что все пропадет, все мои Гет\'ы. Не перепоручить (не перепоручишь?) ли Асе? Жду Шмидта.
М. Ц.
Я не слишком часто пишу? Мне постоянно хочется говорить с тобою.26-го мая 1926 г., среда, III.
Здравствуй, Борис. Шесть утра, все веет и дует. Я только что бежала по аллейке к колодцу (две разные радости: пустое ведро, полное ведро) и всем телом, встречающим ветер, здоровалась с тобой. У крыльца (уже с полным) вторые скобки: все еще спали – я остановилась, подняв голову навстречу тебе. Так я живу с тобой, утра и ночи, вставая в тебе, ложась в тебе.
Да, ты не знаешь, у меня есть стихи к тебе, в самый разгар Горы (Поэма конца – одно. Только Гора раньше и – мужской лик, с первого горяча, сразу высшую ноту, а Поэма конца уже разразившееся женское горе, грянувшие слезы, я, когда ложусь, – не я, когда встаю! Поэма горы – гора, с другой горы увиденная. Поэма конца – гора на мне, я под ней). Да, и клином врезавшиеся стихи к тебе, недоконченные несколько, взывание к тебе во мне, ко мне во мне.Отрывок:
…В перестрелку – скиф.
В христопляску – хлыст,
– Море! – небом в тебя отваживаюсь.
Как на каждый стих —
Что на тайный свист
Останавливаюсь.
Настораживаюсь
В каждой строчке: стой!
В каждой точке – клад.
– Око! – светом к тебе расслаиваюсь
Расхожусь. Тоской
На гитарный лад
Перестраиваюсь.
Перекраиваюсь… [258]
Отрывок. Всего стиха не посылаю из-за двух незаткнутых дыр. Захоти – и стих будет кончен, и этот, и другие. Да, есть ли у тебя три стиха: Двое, посланные мною тебе летом 1924 г., два года назад, из Чехии: «Елена, Ахиллес – Разрозненная пара»; «Так разминовываемся – мы»; «Знаю – один Ты равносущ Мне». [259]
Не забудь ответить. Тогда пришлю.
Борис, у Рильке взрослая дочь, замужем, где-то в Саксонии, и внучка Христина, двух лет. Был женат, почти мальчиком, два года – в Чехии – расплелось. Борис, последующее – гнусность (моя): мои стихи читает с трудом, хотя еще десять лет назад читал без словаря Гончарова (И Аля, которой я это сказала, тотчас же: «Я знаю, знаю, утро Обломова, там еще сломанная галерея»). Гончаров – таинственно, а? Тут-то я и почувствовала. Когда (Tzarenkreis [260] ) из тьмы времен – прекрасно, когда Обломов – уже гораздо хуже. Преображенный – Рильке (родительный падеж, если хочешь Рильке\'м) Обломов. Какая растрата! В этом я на секунду увидела его иностранцем, т. е. себя русской, а его немцем. Унизительно. Есть мир каких-то твердых (и низких, твердых в своей низости) ценностей, о котором ему, Рильке, не должно знать ни на каком языке. Гончаров (против которого житейски, в смысле истории русской литературы такой-то четверти века ничего не имею) на устах Рильке слишком теряет. Нужно быть милосерднее.