Переспать с идиотом
Шрифт:
– Возможно, – сказал он, прожевывая.
И Бронкси поднялась.
«Нет у меня сил на реанимацию».
Был полдень и солнце стояло высоко. А из-за горизонта, вырезанного в башнях многоэтажных домов, вырезанного, как из картона, словно бы это был совсем и не горизонт, а просто какая-то изломанная линия, наплывала туча. Ближе к ночи опять обещали снег, хотя было понятно, что март необратимо наступил, что уже тепло, проснулись мухи, и даже шмель, пьяный, как его видела Бронкси, как он туда-сюда дергался, не понимая, как это он так проснулся и где оказался, что засыпал вроде в жухлых кустах, в долгой норке, а оказался с сюрпризом среди каких-то домов, почти под носиком у молодой симпатичной женщины.
– Кыш, кыш, – ласково отмахнулась она.
Зачет был сдан, в реанимацию – нет сил, но и возвращаться домой не хотелось. Небо было уже только наполовину голубое, а на другую – сине-черное. И солнце встало ровно посередине, и там, и здесь, сияя на голубом и прожигая темный край быстро надвигающейся тучи.
– Послушайте! –
Бронкси обернулась, изображая на лице своем презрение. Но это действительно оказалась книга, это оказался ее Платон, в красном переплете, со своими диалогами, что она хотела что-то такое уточнить правильно ли она ответила профессору, как это называется – хора или рахо? – и забыла томик на соседнем стуле.
А бородатый господин, передав ей книгу, вдруг грациозно на цыпочках развернулся и легко, как на пуантах, побежал в обратную сторону, даже и не попрощавшись и не дослушав «спасибо», которое Бронкси уже ему проговаривала.
«Хора, да, это называется хора».
Она открыла страницу на закладке:
«…влажневеющая и пламенеющая, и земли и воздуха формы принимающая, и их страданиями страдая, следует, являет себя всемерно разноликой; ни одинаковыми, ни уравновешенными силами наполняется и сама их не уравновешивает, однако, аномально во все стороны балансирующая, сотрясается, и ими движимая, их же самих и трясет» 1 .
1
Платон, «Тимей».
Сине-черная туча заглатывала солнце, светило еще немного подергалось пойманным яичным желтком, попыталось было просочиться, и – уже окончательно затемнилось в утробе непонятной темноты. И тут вдруг ни с того, ни с сего закружились крупные свежие снежинки, и все чаще и чаще, и уже повалило на удивление сплошняком, хотя обещали ближе к ночи. А потом задуло и холодным, и белое уже не чернело, не истаивало на тротуарах, а ложилось какое-то совсем свежее, совсем белое, совсем новое, будто обратно приехала зима и сказала «здрасте», как какой-то нарядный обоз, вернувшись на деревню. А на самом деле это садился и садился новый снег – на деревья, на фонари, на черные волосы удивленных прохожих, что вот как интересно, только что теплынь, и вдруг снегопад, а обещали ближе к ночи, хотя и так ясно, что завтра растает.
5
Через пару недель он все же собрался позвонить Сергею, чтобы как-то разузнать о ее – Бронкси – следах, какие она оставляет в реальности или где-либо еще. Знает ли Сергей хотя бы, в какой части мира? Нет, нет, он не про номер ее телефона. Нет, нет, он не собирается ее искать, речь, скорее, о каких-то ощущениях, растягиваемых, как на тонких нитях, да, как паутина, все дальше и дальше. Речь о каких-то расширениях, но не до конца, а если и о знании, то о сверкающем бессмертно, о незыблемости, рассеянной на звездах, в черных долгополых полях. Что все эти слова, скорее, какая-то гордая фантазия, и не стоит принимать их за дикое и даже дичайшее вранье, ведь Сергей знает, что у Егора нет и никогда не было никакого аккаунта ни в каком фейсбуке, потому что Егор презирает фейсбук, там же ловят и пригвождают, как бабочку, к некой коллекции известности, а стало быть, уже и не жизни, с каждым комментарием или постом все больше определенности, и так постепенно становишься, как вещь, опредмечиваешься, как зубная паста и прочие предметы, которые, впрочем, тоже могут быть почти и невидимы, что они будто бы чистят свой образ от недействительного, что они в своей определенности есть, а, значит, отпугивают неопределенное. Но ведь в то же время отталкивается и легчайшее и, если угодно, божественное, та неизвестность, в которой Егор всегда так хотел скрыться, та неопределенность, в которой он искал и надеялся найти внезапно приоткрывающееся присутствие, где никакие люди и никакие предметы, даже если они близко, уже не будут способны помешать, потому что теперь у них уже не будет как бы имени себя, и от них останется словно бы лишь одно прилагательное, безотносительное и не располагающее ни к чему. Что та женщина, да, та женщина, с которой ты, Сережа, меня познакомил… Но разве все это можно рассказать словами, рассказать тебе, у кого уже есть имя, рассказать тебе – Сергею, и разве это не безумие? Тебе будет легко искать и найти в этом ложь, попытаться выпрямить эти мои корявые фразы, как выпрямляют проволоку, и ты догадаешься, что мне все же нужен ее телефон, да, просто номер телефона, и что в этом я ничем не отличаюсь от других мужчин, и ты рассмеешься, что это, как на приеме у врача, который говорит «снимите» и который говорит «покажите», и каждый снимает и открывает и показывает, как будто бы не себе, а просто что-то свое, что должно, а почему-то не может, что просто дало сбой, как будто бы не открывается аккаунт из-за связи, что вовремя не оплатил провайдеру, а провайдер, в отличие от
«Как же сказать?» – все пытался открыть в себе Егор, мучил как что-то невидимое, что-то совестливое, не называя на словах, стараясь все же не признаться, чего же он хочет на самом деле. А ведь с некоторых пор он думал, что наконец-то ему уже ничего не надо. Может быть, он и обманывал себя со своим желанием забвения? Он никак не мог разрушить воспоминания о своем первом браке, а вместе с ними и ту определенность своей жизни, от которой он бежал, как от матери, не понимая, почему это именно она его родила, как он боялся, что каждый раз она вдруг снова позвонит и настигнет его, что все сразу станет снова таким узким, таким известным и безжалостным, таким банальным и даже пошлым в своей определенности, как она представляет себе его, своего сына, как она надеется, что он и есть или станет таким, как она его представляет – больным, с его больным воображением и больным глазом, что у него давно уже болит глаз, а не, например, как у других, горло, что ему надо бы записаться ко врачу, чтобы тот посмотрел и просветил ему хрусталик, исследовал роговицу, потому что если глаз даже и не болит сейчас, то непременно может заболеть когда-нибудь, и очень может быть даже, что и ночью, однажды, как у его отца, которого Егор, кстати, никогда и не видел, потому что он, его отец, куда-то вдруг делся сразу после того, как родился Егор, дал ему, Егору, имя, и куда-то исчез – растворился, как сказала подруга, в реальности, – хотя и был очень даже неплохой человек, интеллигентный такой человек и даже когда выпивал… «А та женщина, которую ты, Егор, почему-то так хочешь разыскать, что ты должен ее сначала найти, а перед этим познакомить со мной, со своей матерью, которая, как известно, везде, как центр той окружности, которая сама нигде, и от которой ты так безуспешно пытаешься спрятаться, ну или познакомить меня с нею позже, потом уже, можно даже после…».
6
Женский голос ответил Егору по телефону, что Сергей мертв. И словно нагим и никчемным Егор был как будто выброшен в пустоту, из которой только и состояли теперь вещи в комнате. В своей бессмысленности они становились все ближе и ближе – так все и должно быть. Оправившись от бесконечной паузы, мысль Егора словно бы подумала его самого, что так, наверное, захотел бог, если, конечно, он есть, а если его нет, то, значит, так захотело само отсутствие бога – что ему, Егору, не суждено встретиться с ней. И оттого еще ярче и прекраснее стала его боль, что он уже никогда не родится для счастья. Он даже и не расстроился из-за Сергея в этот миг, а, скорее, разозлился на него, что это насмешка судьбы, что он, Егор, так и останется в нигде. «Но ты же так и хотел – быть в нигде и никем, – усмехнулась тогда его мысль, – лишь бы не быть где-то и кем-то». Он словно бы мстил сам себе. А может быть, и что-то темное и непонятное возвращало ему то, чего он хотел раньше.
Он спросил, что случилось? И она ответила ему. И Егору вдруг захотелось спросить у той невидимой женщины еще что-то очень и очень важное. Но, догадываясь, что он поступает неправильно, что не спрашивает сейчас, он почему-то так и не решался спросить, как будто спросить – означало бы открыться перед чем-то очень и очень важным, рискнуть собой, зная о своей слабости. Он боялся поражения? И, догадываясь, что он, конечно же, виноват сам, что совершает это над собой, и что это, скорее всего, преждевременно, и что его никто не торопит, Егор сказал «простите». И хотя он догадался, что это, конечно же, она, Бронкси, он почему-то убеждал себя сейчас, что это не она, а скорее всего, соседка или мать. Но голос собеседницы был довольно молодой, и не такой печальный, как, наверное, должен бы быть у матери Сергея. И когда он уже решился быстро и необратимо нажать на кнопку разъединений, то вдруг все же почему-то спросил:
– Это Бронкси?
И женский голос ответил:
– Да.
И тогда он сказал:
– А это Егор… Помните, в театре?
– Помню.
Она молчала и ничего больше не говорила. Егор немного помедлил и сказал:
– Может быть, мы… как-нибудь еще с вами увидимся?
– Не знаю, – сказала она.
– Я бы хотел вас увидеть.
– Зачем?
– Я часто вспоминаю ту нашу встречу.
– Какой смысл?
– Нет, наверное, никакого… Но ведь жизнь бессмысленна.
– Вы уверены?
– Боюсь, что… да.
– Тогда зачем встречаться?
– Может, поэтому и стоит.
– Боюсь, что… нет.
Егор молчал, он ждал, что она скажет что-нибудь еще, продолжит. Но она ничего не говорила, и как будто тоже чего-то ждала. Молчание надвигалось неизбежно. И, надвинувшись уже широко, стало широким, как в ночной темноте, как река, что относит и относит все дальше от берега к нарастающему на середине течению. Что теперь от пристани уже далеко, что даже если и крикнуть, то все равно не услышит никто, даже если там кто-то еще и остается.