Переспать с идиотом
Шрифт:
Его особенно поразил главный герой, лицо которого ему показалось до странности знакомо. Егор мучительно хотел вспомнить, кого же оно ему напоминает это лицо, но что-то упорно мешало ему, как будто он в тоже самое время вспомнить и не хотел, как будто что-то, какое-то воспоминание, строго-настрого запрещало ему вспоминать. Актер был высокий молодой человек с непропорционально длинными руками, с широкими белыми пальцами и с каким-то нервическим лицом. Он произносил монологи. И – как можно было догадаться, – то Кириллова, то Ивана Ильича, а то почему-то Хлестакова. И герой, которого актер изображал, все непременно хотел умереть, как он жаловался одной из карлиц в розовых панталонах, которая кружила вокруг него не то как невеста, не то как мать. И во всем этом просто и надменно сиял какой-то чудовищный фарс,
«Потом их, этих ангелов, этих невинных, которых заставляют делать все это, потом крепкие санитары, которые ждут за сценой, после окончания представления санитары погрузят их в мрачный грязный фургон и отвезут обратно в сумасшедший дом, где эти невинные будут снова продлевать свое скорбное существование в закупоренной закрытой палате, из которой их даже не будут выпускать, и где они, как в тюрьме, должны будут и завтракать, и обедать и справлять нужду все вместе, как будто они и не ангелы, как будто они и не люди. Но, когда их не видит никто, когда санитары уйдут спать, они разыграют, наконец, свою настоящую пьесу…»
Он вернулся домой в раздрайве. Он даже и выбрал именно это слово для определения себя – раздрайв было слово нерусское, и он выбрал его с какой-то намеренно садистской насмешкой, что никогда, нет, никогда он не сможет убить себя, как попытался это сделать на сцене главный герой. Но что ведь и ему, Егору, подчас так упоительно играть с этой иллюзией, как будто именно она, эта иллюзия, и помогает ему оставаться в живых. Он посмотрел на флакон с «элениумом», который как-то оставила ему мать, чтобы он лучше засыпал (флакон словно бы нарочно попался ему на глаза). Набрать горсть и проглотить все разом, запить водой, застрелиться, открыть газ, выброситься из окна, повеситься на собственных подтяжках, аккуратно завернув их вокруг горла, да здравствует Иван-Ильич-Кириллов-Хлестаков…
10
– Ты как-то слишком мало ешь, – сказала мать, когда Егор пришел к ней пообедать на следующий день. – У тебя не болит глаз?
– Нет, не болит.
– Но ты все же должен показаться врачу, потому что у нас наследственная глаукома.
– Или катаракта.
– Не язви.
– Я не язвлю.
– Ну что ты упрямишься? Тебе, возможно, пропишут очки в любом случае.
– И, что, я буду ходить по улице в очках?
– А что? Ты стесняешься?
И он приступил к супу, глухо раздражаясь. Зачем он пришел сюда? Всегда одно и то же, и ничего нового, сейчас она еще спросит, а как у него дела на этом фронте, ведь она так любит раздирать раны, копаться в болячках, она же уверена, что надо страдать и при этом бороться со своим страданием, как бы это ни было трудно. И она и спросила, как он ожидал:
– Ну, нашел себе бабенку?
Егор застыл, как будто его ударили по голове. Она спросила его так, словно теперь он был партнер по какой-то игре. Ведь помимо страданий в этом мире должны быть еще и развлечения. Он не догадался – она спросила его, чтобы доставить ему хоть какую-нибудь радость. Разве не может он позволить себе поиграть с самыми началами любви? Но и она не догадалась, как покоробила Егора эта ее фраза, какое страдание причинило ему это слово, как будто она, его мать, и была эта бабенка, и сейчас вульгарно обнажалась перед ним. Он вдруг осознал
Он все еще не мог поднять глаз, как будто она, его мать, и вправду сидела перед ним голой. Мучительное воспоминание, – распаренное и разваренное, как лук, от которого он всегда так содрогался, когда обнаруживал его в тарелке супа, будучи ребенком, – закрывало сейчас глаза пеленой, он вдруг вспомнил, как классе в пятом, когда он приходил из школы и садился за обед с ней, со своей матерью, как он иногда сползал под стол, словно бы уронил хлеб и должен теперь его поднять, а на самом деле, чтобы поглядеть в ее расставленные ляжки. Он вспомнил и о том, как однажды, уже в старшем классе, нашел в ее кровати спрятанную под подушкой резинку, забытую чужим мужчиной, приходящим по понедельникам, когда она так срочно отсылала Егора в кино, нашел этот резиновый кружок и раскатал… И сейчас, вспоминая, не удержавшись, подавился, неаккуратно нажав на ложку, что та надавила на тарелку, что тарелка почти опрокинулась, наклонившись на край, что в ней, переполненной, налитой до голубой каймы, колыхнулись жирные наваренные суповые массы и даже выплеснулись на стол, и отчасти и ему на рубашку.
– Идиот! – сказала мать, как будто догадываясь. – Что ты делаешь, идиот?
«Идиот», – горько понеслось внутри, в каких-то подземных казематах и коридорах, какие бывают вырублены и в горьких скалах, и в каменных сахарных горах.
11
Надо было собираться в театр. А в горле с утра, как назло, драло.
– Черт! – сказал Евгений Леонардович.
С махровым полотенцем, замотанным вокруг шеи, он слонялся по своей огромной квартире. Взял руку в перчатку бокса, бил в стену от злости. Он был разозлен от горла, бил больно своей руке. Стена содрогалась, сервизом позвякивала этажерка и фамильные бокалы в серванте догадывались, как это действительно глупо – заболеть каким-то дурацким насморком, каким-то абсурдным кашлем, когда так близко пролетает комета, которую можно ухватить за хвост. А тут, как назло, в горле, как каким-то кораблем, который, раздирая рези в доках, выплывает так, что гланды увеличиваются неимоверно, и густо, малиново блестят. О, как бессмысленен спорт, что он не может никак помочь, и только полоскание бурное с эвкалиптом, что мышцами почему-то никак…
Конец ознакомительного фрагмента.