Переяславская Рада (Том 1)
Шрифт:
– Как полагается, вельможный пан.
– Да какой я тебе пан? Может, лазутчиков прячешь, может, королевские собаки тут шляются?
– Все свои тут, это я тебе говорю, – отозвался из-за стола Неживой.
– А кто ты таков, что так говоришь?
– Я Иван Неживой. Узнал, дозорец?
– Теперь узнал. Пошли, – обратился он к товарищу, – тут нечего делать.
Еще раз оглядев корчму, дозорцы вышли, хлопнув дверью.
– Видал? – спросил кузнец. – Слыхал? Дозорцы. А вы бы лучше в поле да лучше бы на панов сабли подымали...
– Э, Максим, и это
– Иван Невкрытый.
– Ну вот, Иван, будь ты здоровее, взял бы я тебя в казаки, записал бы в свою сотню, а так что за воин из тебя – кожа да кости...
– Дай отлежаться, я тебе с гуты еще двести воинов приведу, таких, что не нахвалишься. Да дай мне до Хмеля добраться, я ему всю правду в глаза... а то ему полковники брехней взор затуманили, его именем универсалы рассылают. Ты скажи мне, казак, как мне к гетману Хмелю попасть?
Неживой молчал.
– Или, может, дороги к нему чертополохом позарастали?
– Хмель, Хмель... – задумчиво отозвался, точно про себя, Неживой. – Что у тебя в голове, гетман?
...И казалось Ивану Неживому, что он знает, какие мысли в голове у гетмана. «Теперь, после поражения под Берестечком, когда уже хорошо видно, чью руку держит хан Ислам-Гирей, который подло предал казацкое войско, порвал договор, насмеялся над казаками, да и самого гетмана обесславил, теперь, – думал Иван Неживой, – гетман понимает, что одна надежда его – посполитые, бездомные и голодные, кинутые на произвол судьбы».
Вспомнилось Неживому, как год назад запел он песню про Байду на пиру, который устроил гетман в честь Осман-аги. Разве не гетман велел ему петь дальше? А Выговский рукой махал: остановись, мол, что делаешь, вражий сын?.. Ведь это гетман приказал: «Пой, Иван Неживой, пой!»
«...Полковники. А что полковники? – Неживой говорил сам с собой, не обращая внимания на то, что делалось кругом. – Полковникам свое – разбогатели, все луга да леса себе прирезывают. Над посполитыми, как шляхта, лютуют». Мелькнула мысль – бросить все и податься на Дон. Можно было и так поступить, – но принесет ли это утешение, облегчит ли измученное сердце?.. Поговорить бы с Хмелем глаз на глаз, без всех этих Выговских да Капуст.
Сразу сердце обожгло другое: а как гетману одному с таким великим делом управиться? Татары, турки, король с королятами, семиградский князь, немцы, шведы. Нет, сначала их, сначала их, а уж потом...
Неживой и не заметил, как заговорил вслух.
– Что потом? – спросил Мартын. – Что потом, батько?
– А потом, – продолжал Неживой, набивая табаком люльку, – потом, когда с ними управимся, тогда и своим панкам скажем: видели, как мы татарам да шляхте руки скрутили, видели?
– Пока солнце выйдет, роса очи выест, – отозвался Иван Невкрытый.
– Слабый дух у тебя, вижу, – укорил Недригайло.
– Был у меня дух, да весь выдул на фляжки да на цацки, – пошутил тот.
– Постойте, люди... – Неживой попыхивал длинной обкуренной
Шинкарь опрометью кинулся к столу. Мигом наполнил кварты горелкой, подложил на тарелки колбасы и хлеба, но Мартыну уже не пилось. Так и осталось без ответа то, что тревожило и мучило его. Он понимал, что и сам Иван Неживой не нашел этого ответа и, может быть, для того и потребовал горелки, чтобы прекратить тяжелую беседу.
В тот вечер в шинке беглый стеклодув Иван Невкрытый кидал в сердца казаков, словно в жирный, поднятый пахарями чернозем, такие слова, которые, как зерна, должны были взойти добрым урожаем.
– Возьмите меня казаки: кто я был и кто я теперь? Был я посполитым у Вишневецкого, а сами знаете, что то за пан. Кат из катов. Сам сатана краше его. В сорок восьмом кинул я все, взял косу и пошел под хоругви Хмеля. Я под Корсунем шляхту бил, и под Замостьем, и на Пиляве отличился, а после Берестечка не попало мое имя в реестр.
Невкрытый задумался, замолчал, жадно перехватил раскрытыми губами воздух, который со свистом вбирала его грудь, и уже дальнейшие слова его были не криком, не жалобой, а скорбною исповедью.
– Не попало имя мое в реестр, и остался на свете Иван Невкрытый горьким сиротою. Куда податься? В свое село, за Горынь? А там для меня давно уже кол приготовил Ерема Вишневецкий. Осталось мне по миру итти.
Послушал одного монаха, подался в Межигорье, на гуту Адама Киселя. Глянул, а там таких, как я, сотни, и все в войске побывали, да в реестр не записаны.
Рыжий немец, управитель Штемберг, за нас взялся. Только и слышно было от него: хлоп, свинья, смерд, быдло. Напихали нас в землянки, еще не рассвело, а уже будят, и только как стемнеет, тогда гонят спать. Пошел слух – воевода Кисель продает гуту нашему купцу, Гармашу. Думали, полегчает нам. Приехал Гармаш, собрал нас на майдане, поглядел, потолковал о чем-то с немцем, да и уехал, а на гуте все по-старому пошло. Только и всего, что немец-управитель злее стал. Видно, перед новым паном старается.
Не стерпел я, поднял голос, начал просить хоть какой-нибудь одежонки да чтобы деньги платили, а управитель завопил: «Бунт!» И начали меня терзать.
Да посчастливилось мне. Утек...
В шинке было тихо. Иван Невкрытый закончил горькую исповедь. Глубоко вздохнул.
– А почему гетману не сделать так: чтобы нам всем, вот тебе, старый казак, – он указал пальцем на Неживого, – и тебе, кузнец, и тебе, Свирид, и тебе, Мартын, и тебе, молодец с Дона, чтобы всем нам жилось по-людски, чтоб была своя хата, своя земля, чтобы знать, что похоронят тебя на кладбище, а не собаки где-нибудь при дороге кости твои сгрызут... Молчите, казаки? Зацепило? – вдруг злобно сказал он. – Язык отнялся? Потому – правду я говорю, а вы тут о народе печалитесь. Сами в реестры попали да про народ и забыли, разве вам народ жалко? Брехня!