Пережитое
Шрифт:
К кругу друзей Эльбруса принадлежали Сергей Михайлович Чехов, внучатый племянник А.П.Чехова, и его милейшая жена Валя. Сергей Михайлович тоже был художником, не особенно талантливым реалистом и по-человечески не очень интересным. Что-то в нем напоминало персонаж знаменитого сочинения его дяди «Человек в футляре». Аккуратный до педантизма, скуповатый, расчетливый и трусоватый, в отличие от Василия Степановича, он вместе с тем сохранял какую-то глубокую внутреннюю порядочность, мирившую с его недостатками, которые также искупались очарованием его жены Вали, хотя и обожавшей его и во всем ему подчинявшейся, но умевшей при этом как-то сглаживать и смягчать его неприятные черты. С их сыном, Сережей, своим ровесником, Леша одно время очень дружил. В дальнейшем Сергей стал хорошим художником-монументалистом, но умер очень рано, в тридцать лет, от сердечного приступа, ненадолго пережив отца и оставив в одиночестве бедную Валю. Правда, в ту пору до этого еще было далеко. С Чеховыми мы встречались не очень часто. Однако после смерти Толи каждый год собирались в
Из старых, довоенных друзей Эльбруса больше не осталось никого, кроме друга его юности, а потом и моего большого друга Зямы Амусьева. Они были близкими товарищами по Первой бригаде и соседями по комнате, в которой мы впервые и увиделись с Эльбрусом. В 1933 году по доносу одного знакомого, бывшего троцкиста, некоего Голомштока, Зяму арестовали и по тому еще мягкому времени дали три года лагерей. Он отбыл свой срок к 1936 году, но не сумел уже вернуться в Москву (его не прописывали, как репрессированного) и осел в Рязани, где женился и живет по сию пору. То, что Зяма оказался в Рязани, видимо, спасло его от повторного ареста в 1937 году. После войны он часто приезжал в командировки в Москву, останавливался у нас и оставался всегда одним из самых близких наших друзей, с которым можно было говорить как на духу. Хуже сложилась судьба нашей милой Марии Георгиевны Багратион. Вскоре после войны ее вдруг арестовали ни за что ни про что, дали восемь лет лагерей, и она пробыла там вплоть до 1956 года. Вернулась она домой усталой, поблекшей женщиной.
Третий круг друзей, в котором мы с Эльбрусом и где могли чувствовать себя в безопасности при любых разговорах, составляли мои университетские друзья: Кира Татаринова, работавшая вместе со мною в Институте истории АН СССР, Лена Штаерман, сначала работавшая в Ленинской библиотеке, но затем перебравшаяся в тот же институт. Обе они к этому времени защитили свои кандидатские диссертации, но не имели пока семьи. Появилась среди нас и еще одна наша сокурсница — некогда сверкавшая радостью, юностью, рыжей шевелюрой Нина Мурик, теперь Севрюгина. Жизнь обошлась с ней очень жестоко. В эвакуации, где она оказалась с двумя детьми, старыми родителями и тремя младшими сестрами, Нина осталась за главу семьи. Страшно бедствуя где-то в степях Казахстана, она схоронила там отца и мать. Возвратившись из эвакуации, устроилась в Институт Маркса, Энгельса, Ленина (ИМЭЛ), и ей дали две комнаты в коммуналке во дворе института. Сестры вернулись в прежний дом на бывшей Старой Мещанской. Нина надрывалась и на работе, и дома, но денег получала мало, не хватало еды, дети и сестры болели. А муж ее, Леша Севрюгин, был на фронте. 1 мая 1945 года она получила от него письмо, где говорилось, что войне скоро конец, чтобы она ждала его, держалась. В этот день она сияла счастьем, плясала на демонстрации, вечером у Лены смеялась и шутила, стала, казалось, прежней беззаботной Нинкой. А 9 мая, в день капитуляции Германии, Лешу убил на улице Берлина немецкий снайпер. Бедная Нина обезумела от горя. Она очень любила Лешу и так его ждала!
Часто встречая Нину у Лены, мы с Эльбрусом очень подружились с ней. Она оказалась чудесным, глубоким, чистым, самоотверженным человеком. Нельзя было не восхищаться тем, как достойно и красиво несла она свою горькую судьбу. После пережитой ею трагедии она в тридцать лет поседела, потеряв бронзу своих чудесных волос. На лице ее пролегли горькие складки; ее искристые, золотисто-карие глаза потухли. Она похудела, ее натруженные тяжелой домашней работой руки огрубели. Но вместе с тем в ней появилась какая-то новая красота, значительность, открылся тонкий ум, бескомпромиссность, честность.
В сороковые годы мы часто встречались с Ниной, чем могли помогали друг другу. Несмотря на все труды, заботы и напряженную работу в ИМЭЛе она сумела выжить сама, выдала замуж всех своих сестер, дала возможность получить высшее образование детям — Володе и Женечке, защитила диссертацию и добилась большой трехкомнатной квартиры на Ленинском проспекте. И все это без подличанья, компромиссов, столь частых в те тяжелые годы. И когда все это было достигнуто, она умерла в 1967 году, пятидесяти лет от роду от инсульта. Жестокая жизнь ее доконала…
В 1946 году из небытия вынырнул Рувим Курс, ушедший на войну в 1943 году из лагеря добровольцем в штрафбат. Провоевав два года, он был реабилитирован и смог вернуться в Москву, получил даже комнату и часто бывал у Лены, где мы и встречались. С ним мы тоже чувствовали себя легко и просто — не требовалось никаких предосторожностей.
Наконец, в наш круг общения входила сестра моего папы, тетя Женя, с семьей — мужем Яшей и дочерью Лианой, которой к тому времени исполнилось лет шестнадцать-семнадцать. Здесь мы встречались с родственниками по папиной линии — Ниной Старобинской, дочерью другой моей тети по папиной линии — Лиды. Муж Нины погиб в ополчении, а сын, талантливый математик, умирал от тяжелой болезни почек. Иногда мы виделись с Люсей и Витей Кранихфельдами, дочерьми третьей моей тетки Нади. Муж Люси тоже был арестован и пропал неизвестно как и где. Кроме того, мы общались с сыновьями тети Риты, Левой и Аликом. Ее старший и любимый сын Гарик погиб на войне. Сама она просидела в лагере из-за своего третьего мужа Лауэра. Изредка мы видели и бывшего мужа тети Риты Абрама Никифоровича Алейникова, а также его брата Моисея Никифоровича, одного из зачинателей советской кинопромышленности, близкого друга, соавтора и коллегу тети Жени.
Таким образом, мы с Эльбрусом и
Нам в те годы снова пришлось испытать серьезные материальные затруднения. Моя докторская стипендия была невелика, а Эльбрусу пришлось уйти из Комитета по делам искусств вскоре после того, как его наконец-то приняли в партию. Он перешел в Кооперативную организацию художников «Всекохудожник», ведавшую в то время материальным обеспечением художников и объединявшую кооперативы, связанные с художественными промыслами. Уменьшилась его зарплата, а главное, престижность его положения. Но и на этой «тихой» работе он умудрялся что-то усовершенствовать, всегда сталкиваясь при этом с рутинерами и бюрократами, а следовательно, с массой неприятностей. В 1946–1948 годах он много занимался возрождением народного искусства Палеха, пришедшего тогда в полный упадок, потому, что оно следовало иконописным традициям, которые в то время всячески искоренялись. Эльбрус решил восстановить эти традиции на новой, светской основе. Он вновь организовал развалившийся было кооператив художников, школу для обучений палехскому искусству молодежи и попытался, небезуспешно, переориентировать даже старых мастеров на светскую тематику: сказочные сюжеты, иллюстрации к произведениям Пушкина, других авторов, на роспись всевозможными тройками, пасторальными сценами и т. д. Палешане, прозябавшие в безвестности и плохо обеспеченные материально, охотно откликнулись на эту инициативу. Через два-три года они освоили новую тематику, стали выставлять свои изделия на всесоюзных и международных выставках, получать премии. Все они были очень благодарны Эльбрусу, обращались к нему со своими нуждами. Он сделался частым гостем у них в Палехе. Однажды он и меня взял с собой, и мы провели там несколько очень интересных дней: любовались неброской, ласковой палехской природой, ходили по мастерским наиболее известных тогда палешан старшего поколения: Котухина, родоначальника целого клана художников, Зиновьева и многих других. Принимали они нас по-царски, поили, кормили, угощали, открывали тайны своего необыкновенного искусства. Не знаю, сохранилось ли имя моего мужа в анналах новой жизни Палеха, но знаю, что он затратил на ее возрождение много сил, энтузиазма и человеческого тепла.
Уйму времени он отдавал и возрождению Музея игрушки, которым когда-то славилась столица, но который тоже пришел в полное ничтожество. Из Москвы его переселили в Загорск (почему — неизвестно), в какое-то тесное и сырое помещение, где игрушки просто портились. Однако эти усилия Эльбруса тогда оказались безуспешными. Работать во «Всекохудожнике» тоже становилось все труднее, тем более что там вершились многочисленные злоупотребления, против которых Эльбрус, как всегда, протестовал, постоянно попадая в немилость к начальству. В 1947 или 1948 году он снова решил уйти на творческую работу, что еще более заметно понизило наши доходы: работу в издательствах получить было трудно и поэтому, как правило, зарабатывал он очень мало.
Глава 34. Университетские будни первых послевоенных лет
Правда, наше материальное положение компенсировалось продвижением моей научной карьеры. С окончанием срока докторантуры в 1947 году я получила полную ставку в университете и сначала старшего преподавателя, а затем доцента. В это время оплата труда вузовских преподавателей была сильно повышена, и я начала получать двести двадцать пять рублей (после реформы 1947 года) в месяц. Тогда это представляло немалую сумму. Правда, и работала я очень много: читала лекции общего курса для филологов и философов, вела просеминарские группы на втором курсе, разрабатывала и читала курс историографии (о чем уже писала), а вскоре мне пришлось вести дипломников и проводить практику со студентами. Все это требовало времени для подготовки, но я работала с увлечением и, несмотря на все эти нагрузки, на обязательную тогда «общественную» работу, которой тоже всегда хватало, испытывала радость от своего труда. Я с удовольствием шла на факультет, увлеченно вела занятия, много возилась со студентами, близко принимала к сердцу их успехи и неудачи. Часто, возвращаясь домой усталая, но удовлетворенная проведенным днем, я ощущала себя счастливым человеком. В то время все у меня спорилось, студенты с удовольствием меня слушали, любили меня, как и мои старшие товарищи по кафедре. И я еще успевала потихоньку заниматься своей диссертацией, писать статьи, которые все чаще печатались.
На факультете ко мне тоже все относились хорошо. Хотя я была всего только доцентом, со мною считались и деканы факультета: сначала С.П.Толстов, потом профессор М.Н.Тихомиров, затем Б.А.Рыбаков, еще позднее А.В.Арциховский. Постепенно я все глубже входила в нашу факультетскую элиту, знакомилась со все большим числом наших преподавателей, все теснее сливалась со всегда любимым мною истфаком.
Иногда я спрашиваю себя теперь, как можно было чувствовать себя счастливой в своей педагогической и научной работе в то сложное и смутное время, когда все мы, да и история как наука, находились под жестоким контролем сверху, когда с глаз наших не позволяли снимать шоры, за пределы которых не рекомендовалось даже и пытаться заглядывать, когда то и дело на нашем пути попадались «белые пятна», которых исследователю не разрешалось касаться, когда, наконец, мы были фактически изолированы от мировой науки и от источников, которые одни только и могли дать новый и свежий взгляд на вещи.