Периодическая система
Шрифт:
Всегда трудно оценивать безрассудные поступки, свои или чужие, после их благополучного завершения. Может, их не стоит считать такими уж безрассудными? Или в самом деле есть на свете такой бог, который покровительствует детям, дуракам и пьяным? Или еще одно предположение: может, безрассудства с благополучным концом важнее и нужнее неисчислимых безрассудств, закончившихся плохо, потому о них и рассказывают с большей охотой? Но тогда мы не задавались подобными вопросами; лагерь приучил нас быть накоротке с опасностью и со смертью, риск попасть за еду на виселицу казался нам логичным, почти естественным.
Пока наши товарищи спали, мы работали ножами, ночь за ночью. Картина была грустная до слез: одна-единственная электрическая лампочка еле-еле освещала большой деревянный барак, и из его пещерной полутьмы проступали лица спящих – мертвенно-бледные, искаженные сном и сновидениями, с двигающимися челюстями, поскольку им снилась еда. У многих с края нар свисали голые, худые, как у скелетов, руки или ноги, кто-то стонал, кто-то говорил во сне.
Но мы двое были живы
Работали мы три ночи. Все прошло благополучно, никто не заметил нашей тайной деятельности, одеяла и матрацы не загорелись, и таким образом мы завоевали свой хлеб, продливший нам жизнь, укрепили наше доверие друг к другу и нашу дружбу. О том, что случилось со мной дальше, я уже писал [44] . Альбер-то ушел пешком вместе с большинством заключенных, когда фронт был уже совсем рядом. Немцы заставили людей идти дни и ночи без отдыха по снегу и льду, пристреливая всех, кто не в состоянии был двигаться дальше. Потом тех немногих, кто остался в живых, погрузили на открытые платформы и отвезли в новые столицы рабства – в Бухенвальд и Маутхаузен. Лишь четвертая часть эвакуированных из Освенцима пережила этот переход.
44
См. автобиографические книги Примо Леви "Человек ли это?" ("Текст", 2001) и "Передышка" ("Текст", 2002).
Альберто не вернулся, от него не осталось никакого следа. Один его земляк, не то ясновидящий, не то обманщик, в течение нескольких лет после войны вытягивал из его матери деньги за утешительные известия, которые не соответствовали правде.
ХРОМ
На второе была рыба, а вино у нас было красное. Версино, начальник эксплуатационного отдела, заявил, что все это ерунда, главное, чтобы и рыба, и вино были хорошие; он вообще уверен, что сторонники ортодоксального меню в большинстве своем не смогут с закрытыми глазами отличить стакан белого от стакана красного. Бруни из селитряного цеха поинтересовался, а не знает ли кто, почему к рыбе полагается белое. Последовали разные шутливые предположения, но исчерпывающего ответа никто не дал. Старик Кометто заметил, что в жизни полным-полно всяких вещей, которые невозможно объяснить, например синий цвет сахарной бумаги, застежку на разные стороны у мужчин и у женщин, форму носа гондолы, а также бесчисленные правила, что из еды с чем сочетается, а с чем нет. Наш случай был как раз из этого разряда: в самом деле, почему свиной рулет обязательно нужно есть с чечевицей, а макароны – с сыром?
Быстро прикинув в уме, не мог ли кто из присутствующих слышать раньше эту историю, я начал рассказ про лук, жаренный в олифе. За столом, надо сказать, собрались профессионалы, знавшие толк в лакокрасочном производстве, и им было хорошо известно, что олифа на протяжении веков была основным продуктом в нашем деле. Ремесло у нас древнее и уже потому благородное: самое раннее упоминание о нем содержится в Книге Бытия (6:14), где рассказывается, как Ной, неукоснительно следуя указаниям Всевышнего, покрыл Ковчег снаружи и изнутри расплавленной смолой (вероятно, при помощи малярной кисти). В то же время можно сказать, что мы занимаемся обманом, поскольку целью нашей является маскировка, придание предмету несвойственного ему цвета и вида. В этом смысле наше ремесло сродни косметике и всякому украшательству – искусствам столь же древним, сколь и двусмысленным (см. Книгу пророка Исайи 3:16 и далее). Неудивительно, что, уходя корнями в глубины тысячелетий, искусство приготовления красок (несмотря на бесчисленные атаки смежных производств) сохраняет в складках своей коры кое-какие остатки давно уже вышедших из употребления обычаев и технологий.
Так вот, возвращаясь к олифе: я поведал своим сотрапезникам, что в одном справочнике, изданном в тысяча девятьсот сорок втором году, мне попалась рекомендация при варке из льняного масла олифы добавлять ближе к концу процесса пару колечек лука. При этом ничего не сообщалось о том, для чего нужна эта странная добавка. В сорок девятом году я рассказал об этом синьору Джакомассо Олиндо, своему предшественнику и учителю, тогда уже перешагнувшему за седьмой десяток и пятьдесят лет жизни отдавшему производству красок. Добродушно улыбаясь в густые белые усы, он объяснил мне, что в те времена, когда он был молод и сам варил олифу, термометры еще не были в ходу; температуру определяли по виду пара, по скорости испарения плевка или более рациональным способом – погружая в масло насаженное на металлический стержень колечко лука; когда лук начинал подрумяниваться, варку можно было заканчивать. Совершенно очевидно, что с течением лет прежний грубый способ измерения температуры потерял свой смысл и превратился в таинственный магический прием.
Похожую историю рассказал и старик Кометто. Не без грусти
Тут я заметил собравшимся, что во всех языках существует множество образных выражений и метафор, первоначальный смысл которых давно забыт; например, с вырождением верховой езды в дорогостоящий вид спорта словосочетания «во весь опор» или «закусить удила» стали малопонятными и непривычными на слух; с исчезновением каменных жерновов, при помощи которых веками мололи зерно (и краски), всякий смысл потеряли выражения «плавает как мельничный жернов», «мелет, словно жернов, что попало». Если их еще и употребляют, то не вдумываясь, автоматически. Точно так же, в силу консервативности Природы, наш копчик сохраняет память об исчезнувшем хвосте.
Бруни стал рассказывать случившуюся с ним историю, и пока он говорил, меня охватывало неуловимое сладостное чувство, причины которого я постараюсь объяснить: дело в том, что Бруни с пятьдесят пятого по шестьдесят пятый год работал на том самом заводе на берегу озера, где я сам в сорок шестом – сорок седьмом годах осваивал основы лакокрасочного производства. Так вот, в бытность Бруни начальником цеха синтетических красок ему попала в руки рецептура хроматной антикоррозионной краски, содержащая совершенно абсурдный компонент – хлористый аммоний, старинную алхимическую соль, Sale Ammoniaco из храма Амона, которая скорее сама способна вызвать коррозию, нежели защитить от нее железо. Бруни высказал свое недоумение начальству и ветеранам цеха; те с удивлением и даже с некоторым возмущением отвечали, что выпускают по двадцать-тридцать тонн такой краски в месяц на протяжении как минимум десяти лет и эта соль там «всегда была», а он, конечно, хороший малый, но молод еще их критиковать, так что незачем нарываться на неприятности, выясняя почему да отчего. Если в рецептуре есть хлористый аммоний, значит, он для чего-то нужен; для чего – никто уже не знал, но и убрать его из краски не решался, поскольку «мало ли что». Бруни по натуре рационалист, и ему это дело не понравилось; но, будучи еще и осторожным человеком, он к советам прислушался. Вот почему на том заводе на берегу озера, если только не случилось ничего нового, в рецептуре хроматной антикоррозионной краски по-прежнему присутствует хлористый аммоний, хотя он там сегодня совершенно не нужен – это я могу утверждать с (полным знанием дела, поскольку сам включил его когда-то в состав краски.
Рассказанная Бруни история перенесла меня назад в прошлое, в тот стылый январь тысяча девятьсот сорок шестого года, когда еще мясо и уголь продавались по карточкам, автомобилей ни у кого не было, но Италия дышала небывалой свободой и надеждой.
Я три месяца как вернулся из лагеря, и жилось мне плохо. То, что я видел и пережил, сломало меня изнутри; я чувствовал себя ближе к мертвым, чем к живым, и мне было стыдно, что я человек, потому что это люди создали Освенцим, а Освенцим поглотил миллионы человеческих существ, и многих моих друзей, и женщину, которая по-прежнему оставалась в моем сердце. Мне казалось, что, рассказывая все это, можно как-то освободиться, и я чувствовал себя Старым Мореходом из поэмы Колриджа, который хватает посреди улицы за рукава спешащих на свадьбу гостей и пристает к ним со своей историей о проклятии. Я сочинял стихи, лаконичные и полные боли, до умопомрачения рассказывал устно и писал на бумаге о пережитом, пока не родилась наконец книга; за письменным столом я обретал ненадолго покой и чувствовал, что снова делаюсь человеком, таким же, как все: не мучеником, не мерзавцем, не святым, а просто одним из тех, кто заводит семью и смотрит не в прошлое, а в будущее.