Персона вне достоверности
Шрифт:
После отъезда грека до Аннушки доходили кое-какие сведения о его жизни. Стало известно, что в Африке грек очутился нескоро. Утраты и злоключения преследовали его в пути. На суровом Кавказском фронте казаки отобрали почти всех цирковых лошадей; в Иране германские дезертиры отбили слона; в Месопотамии обоз обстреляла шрапнелью чья-то свирепая артиллерия; в Сирии кто-то умело и подло зарезал акробатов; в Египте его самого едва не зарубил турецкий кавалерист. Кое-как с бельгийскими войсками он добрался до экватора. Но и там его ожидали беды. В Конго, где он, между прочим, давал представления с величайшим триумфом, у него украли китайских танцоров. В Уганде он заболел лихорадкой. А через некоторое время алжирский фокусник, прилепившийся к нему еще на Кавказе, поджег его цирк.
В Европу он возвратился с одним саквояжиком. Три года скитался по разным странам, нищий как бог, без копейки в кармане, пока не поступил на службу солдатом
В армии грек служил молодцом. Он лучше всех шагал на парадах и имел отличную выправку. Его заметили капитаны-регенты и за исправную службу, а также за доблесть и мужество — «за искрометное сердце и гордую поступь», как говорилось в приказе, — назначили грека главным тамбурмажором санмаринской армии. О Дева Святая! с каким вдохновением, с какой восхитительной виртуозностью! — вспоминали потом санмаринские офицеры — он вращал и подбрасывал в воздух летучий сверкающий жезл! Как ликовала армия и жители Сан-Марино, когда грек, задорный и строгий, весь в огнях золотой канители, выступал на парадах торжественным шагом впереди барабанщиков и флейтистов!
Должность тамбурмажора, рассказывал дядюшка Семен, принесла бескорыстно служившему греку небольшой капиталец, которого, впрочем, было достаточно, чтобы открыть, к примеру, винный завод или театрик. Но грек не спешил расставаться со своею крохотной армией, о которой он говорил, что только такая армия, чье мужество в блеске парадов, чья доблесть в изяществе шага, узрит беспечальный рассвет Дня Всеобщего Пробуждения. «Вы, солдаты моей души! И вы, офицеры сердца! — говорил вдохновенно грек. — Вы войдете парадным маршем, озаренные блеском немеркнущих горнов, в золоченые двери последнего дня! Да, солдаты, он будет последним и он будет первым и вечным, потому что он будет Единым, светлым днем всего мироздания, пробужденного для любви! И потому я учу вас сегодня. Нет, я приказываю вам, мои дорогие. Выслушайте мой приказ. Соедините доблесть с любовью — и то, что возникнет из этого, да будет вашим оружием! Сплавьте в сердцах ваших нежность с отвагой — и этот сверкающий сплав да будет зерном вашей ярости, свинцом ваших блещущих пуль! Пусть будет любовь ваша выше отваги, а доблесть выше любви. Но пусть никогда не возвысится доблесть над всепоглощающей нежностью. Ибо она будет солнцем и звездами, и небом, и светом, и сущностью света Дня Всеобщего Пробуждения. Вы войдете в него, солдаты! Но не я — Сам Создатель Вселенной будет вашим тамбурмажором! Он возглавит парадное шествие и поведет вас, отважных, на плац, где будут приветствовать вас Его белокрылые ангелы!..»
Так учил грек санмаринскую армию.
Прослужив еще некоторое время и получив Рыцарский орден за гражданские и военные заслуги, — какой именно степени, дядюшка Семен сказать теперь точно не может, — грек все ж таки вышел в отставку, ибо мечтал о задумчивом одиночестве, которого ему так не хватало всю жизнь. Сообразуясь с этой его мечтой, капитаны-регенты приказали построить для грека в тихой миртовой роще на склоне горы Титано маленький домик с резными пилястрами и окошком на юг. В этом домике отставной тамбурмажор, живя в полном уединении — два солдата гвардии нобили охраняли его покой, — написал книгу пророчеств о Дне Всеобщего Пробуждения. Рукопись книги он оставил на письменном столе и исчез. И больше о его судьбе ничего не знали ни гвардейцы, ни капитаны-регенты Светлейшей республики Сан-Марино. Его домик, как сообщил потом Аннушке один санмаринский патриций, был немедленно передан в собственность армии. Санмаринские офицеры, приятели грека, тотчас решили открыть в нем музей, который хотели назвать музеем Доблести и Любви. Были собраны экспонаты — барабаны, рожки и флейты, кое-какие афиши: одну купили в Китае, две — у султана Брунея, где грек гастролировал в давние годы, еще до знакомства с Аннушкой. На самом видном месте, прямо над письменным столом, где лежала накрытая стеклянным колпаком книга пророчеств грека, повесили тамбурмажорский мундир и жезл, которым грек добыл себе славу и всеобщее уважение в Светлейшей республике.
Среди прочих экспонатов, бережно собранных санмаринскими офицерами и размещенных в домике грека, была и фотография Аннушки, найденная в его саквояжике, в том самом, с которым он ездил в Африку и который был весь исцарапан ее дремучей растительностью. Снимок был сделан в июле 1914 года. Аннушка стояла, придерживая рукою плоскую шляпку, на тротуаре Платовского проспекта возле здания войсковой гауптвахты, перечеркнутого наискось пыльным, мутным лучом полуденного солнца. Нога караульного, повисшая в воздухе и задорная собачонка, охотно метнувшаяся к ней, попали случайно в этот дремотный луч и были видны в нем с той бессмысленной и назойливой отчетливостью, какую обретают на драгоценных снимках второстепенные образы. К таким же второстепенным образам относился и чей-то широкий затылок в белом штатском
— Надеюсь, вы все понимаете? — спросил подхорунжий, обеспокоенный тем, что дядюшка Никита рассеянно смотрит в сторону.
— Сморчок! — сказал тогда дядюшка Никита громко и внятно, словно очнувшись, и направился было к своему рысаку. Но тут же был взят под стражу по приказу случившегося рядом полковника…
Ничего этого, конечно, санмаринские офицеры не знали, как не знали они и того, что сфотографировал Аннушку возле гауптвахты фотокамерой «Ласкер и Штульман» репортер «Донского кавалерийского листка» Роман Ходецкий, которому грек был обязан знакомством с «очаровательной есаульшей» («Моя очаровательная есаульша», — написано рукою грека по-русски на плотном сиреневом паспарту с оттиском герба Области войска Донского). Ходецкий поместил снимок на четвертой странице «Листка», сочинив к нему вежливо-укоризненную подпись:
«Мать вахмистра Никиты Малаховича Мандрыкина, наскандалившего на кавалерийских учениях, пришла навестить своего сына на гауптвахте, где он находится сейчас под арестом и будет выпущен на волю не иначе, как по распоряжению господина войскового атамана, лично вникающего во все обстоятельства сего происшествия. Мы уже писали о нем подробно на прошлой неделе. Напомним только, что названный вахмистр проявил неслыханное неуважение к вышестоящим чинам. Случай этот тем более прискорбен, что бросает тень на почтеннейшего вахмистрова родителя Малаха Григорьевича, произведенного недавно в есаулы лейб-гвардии Его Императорского Величества Казачьего полка, а также на братьев его — вахмистра же Мокея Малаховича и сотника Павла Малаховича, о которых войсковое начальство отзывается в самых лучших выражениях. Что же касается матери арестованного, то она с осуждением относится к поступку сына, о чем и сказала нам, присовокупив, что Никита Малахович искренне раскаивается в необдуманности содеянного».
Грек примчался в редакцию «Листка» на Комитетскую на следующий же день. Он заплатил репортеру за снимок аж три золотых империала! И столько же за обещание привести Аннушку в цирк на вечернее представление.
Она пришла спустя две недели в сопровождении Ходецкого и дядюшки Павла, зачем-то закутанного в черный плащ и вооруженного револьвером: сам дядюшка Павел не объяснял — зачем; он ограничивался лишь тем, что подтверждал, и довольно охотно, слова дядюшки Семена. «Да-да, — говорил он, приосаниваясь, — именно так все и было, сынок. И револьвер был, и черный плащ, и палаш под плащом!»
В цирке, едва только зрители расселись по местам, на арену вышел степенно шпрехшталмейстер в красном камзоле и объявил буквально следующее: «Дамы и господа! Почтеннейшая публика! Мы даем сегодняшнее представление в честь одной присутствующей здесь особы! Дабы не смущать ее, назовем только нежное имя ее: Аннушка… Аннушка, пламень любви сжигает еще неведомое тебе сердце. Отныне оно навеки твое! Смотри, драгоценная. Для тебя будут плясать китайские танцоры! Для тебя — кувыркаться абиссинские акробаты! И тебе, несравненная, будут показаны чудные фокусы! О, Аннушка!..»
В цирке, рассказывал дядюшка Семен, поднялся страшный восторженный шум. Дядюшка Павел вскочил и выстрелил вверх из револьвера. Стреляли и другие офицеры. А какой-то заезжий ротмистр из Уланского Ее Величества полка выбежал на арену и, схватившись за голову, прокричал: «О, какая любовь! Какая любовь, господа!»
И этого тоже санмаринские офицеры не знали.
Единственное, о чем они могли бы догадаться — если б, конечно, не стерлась дата, написанная на обороте снимка карандашом, и если б чудесным образом им стало известно, что на гауптвахте сидит Аннушкин сын, — так это о том, что выпустили дядюшку Никиту очень скоро и безо всяких разбирательств, потому что началась война — великая борьба народов. Столь великая и столь беспощадная, что даже маленькая и ничего не желавшая, кроме любви и покоя, Светлейшая республика Сан-Марино не смогла остаться в стороне — выставила, потрясенная размахом и яростью грянувших баталий, пятнадцать воинов и аэроплан в подмогу могучим и беспокойным государствам Антанты.