Первая встреча, последняя встреча...
Шрифт:
Поезд несся в ночи — вернее, неслась в темноте вереница окон, светящихся приглушенным светом сквозь вагонные занавески.
Но последние четыре окна как-то странно и все более отделялись от остальной вереницы, отставая и замедляя движение… осветилась передняя площадка, и на ней появилась фигура человека, беззвучно машущая руками в увеличивающийся черный разрыв.
И вдруг — полыхнула под колесами ослепительная вспышка, и одинокий вагон с грохотом окутался дымом…
Отворилась дверь с зелено-фиолетовыми витражами,
Новогодняя ночь была в самом разгаре. Сияла елка. Не виднелось свободных мест, пестрели маскарадные наряды. Дымным был воздух, взлетал серпантин, сыпалось конфетти, гул голосов сливался с оркестром в беспорядочный фон, под который на эстраде двенадцать девушек, одетых Дедами Морозами, высоко поднимая из-под «тулупов» ноги в ажурных чулках, исполняли кэкуок.
Чухонцев оглядывал зал. Он разглядел Бобрина и графа в компании дам и офицеров, среди которых отметил рыжеватого штабс-капитана из Генерального штаба. Следуя взглядом далее, увидел Гея, сидящего за соседним столиком. И здесь его взгляд прекратил свое движение.
Чухонцев поправил галстук, провел рукой по волосам — и неспешно, через весь зал, направился к столику Гея.
Гей тоже заметил Чухонцева и глядел на его приближающуюся фигуру.
Заметил Чухонцева и рыжеватый штабс-капитан из контрразведки; что-то, наклоняясь, сказал Бобрину — и на идущего Чухонцева с любопытством обратил взоры весь столик.
Но было в его медленном, целеустремленном движении нечто такое, отчего веселое любопытство за столом обратилось вскоре в неясную тревогу. Штабс-капитан настороженно посмотрел на Гея и снова — на Чухонцева. Бобрин приподнялся… один Гей ожидал приближения Чухонцева, сохраняя полное спокойствие.
Наконец Чухонцев подошел к его столу и остановился.
— Майор Зигфрид Гей? — произнес он.
— Но мы, кажется, знакомы? — ответил Гей. — Что вам угодно?
— Совершить возмездие, — внятно сказал Чухонцев и вынул из-за пазухи револьвер. — В сторону, господа!..
Он поднял револьвер, окружающие испуганно шарахнулись от столов, опрокинулись бокалы, взвизгнули дамы.
— Момент! — поднимающееся дуло приостановилось. Гей, чуть побледнев, говорил спокойно, с полуулыбкой. — И что же — вы хотите застрелить безоружного? Здесь? Испортить новогодний праздник почтенным людям? Это — негуманно!
— Не вам говорить о гуманизме — вы не пощадили двух безоружных! Это — убийца, господа! — громко объявил Чухонцев толпящимся вокруг на почтенном расстоянии фракам, платьям, маскам. — Убийца, враг России и германский шпион!.. И если государство бессильно перед ним, то я…
— Петрик! — раздался испуганный возглас, и Лавинская в белом платье и полумаске молнией пронеслась через зал, подлетела к Чухонцеву и повисла на его поднятой руке. — Вы с ума спятили — что за глупые шутки!.. Ревность ревностью, но всему есть мера, даже на маскараде! Отдайте пистолет, это не детская игрушка!..
— Пустите, Ванда… — Чухонцев со злостью дернул руку, но Ванда вцепилась в нее мертвой хваткой.
— Петрик, прекратите, умоляю!.. Ради меня — если вы не лгали о любви!..
Гости
Конское ржание, прогремевшее от входа, разом заставило зал обернуться, и в миг отвлекло всеобщее внимание на себя.
Поднявшись на дыбы, белый конь приветствовал собрание взмахами передних копыт, кланялся, и так же кланялась направо и налево другая конская голова-маска, венчавшая прямую фигуру всадника в офицерской шинели.
Восторженная толпа устремилась к новому гостю, окружила его аплодируя; оркестр грянул туш, захлопали пробки шампанского, и оно, пенясь, долилось в ведро, подставленное под морду коня.
И уже не было перед Чухонцевым ни Гея, ни Ванды, не было ни Бобрина, ни графа, ни штабс-капитана, они исчезли, растаяли, растворились среди хохочущей, метущейся вокруг белого коня камарильи гномов, Вельзевулов, Коломбин и Дон Кихотов, среди привязных бород и накладных носов, среди красавиц и чудовищ, масок и полумасок…
Чухонцев стоял один с револьвером в опущенной руке, растерянно озираясь, и окружающее безумие медленно возвращало его к трезвому безысходному разуму.
И тогда двое в одинаковых костюмах и таких же одинаковых масках румяных поросят, переглянувшись, поднялись из-за незаметного столика в углу — и подошли к Чухонцеву.
— А ну-ка, оружие, — глухо, из-под маски, произнес один из них и, осмотрев отобранный револьвер, заметил: Настоящий!.. Нехорошо, сударь!
Обступив Чухонцева плотно с обеих сторон, молодцы под руки повлекли его к мерцавшему зеленой надписью запасному выходу.
— Чего к немцу пристал? — задушевно и хмельно спросил первый. — По женскому, что ли, делу? Так вызвал бы лучше на дуэль…
Чухонцев покорно шагал, не слыша и не отвечая.
— А сошлись бы на границе, — хохотнув, посоветовал второй. — Он оттуда палит, а вы — отсюда…
— Ну ты… — неодобрительно возразил первый. — И шутки же у тебя под Новый год!..
И новый, четырнадцатый год, отозвался — ярким фейерверком вспыхнувших над «Колизеумом» цифр, осветившим сад, куда высыпала из помещения праздничная толпа, чтобы поглядеть иллюминацию. И Ванда была уже среди них: в накинутой шубке, с бокалом шампанского, прекрасная и смеющаяся, она сидела верхом на белом коне своего поклонника гвардейца, рассылая воздушные поцелуи…
…Но еще ярче отозвался этот год огненными языками артиллерийских залпов, черными роями авиабомб, комьями вспоротой земли, шлепающей по окопной грязи.
Взрывы вставали один за другим, чудовищными рощами вздымающихся в полной тишине и медленно оседающих деревьев.
И только «Утро туманное, утро седое» звучало где-то очень далеко и давно, будто со старой, заезженной, а может, и никогда не существовавшей пластинки. И под эту, столь неуместную в аду, мелодию молча строчили пулеметы, с немым «Ура!» шли на колючую проволоку солдаты в папахах.