Первое поле
Шрифт:
– Насмотрелся, иди на место.
Перед ним стенка тоже была вся в приборах, а на совершенно скромном столике лежал журнал, карандаш, а правее – ключ для передач азбукой Морзе, это Матвей уже знал. На журнале лежали тоже непривычно большие наушники.
Много лет спустя Матвей, уже полевик, не так конечно переживал необходимость полётов, и, находясь на борту, если нечего было читать или записывать, скорее засыпал, уютно устроившись на мешках или на сидении, собирая всякий раз силы на работу, и уже не удивлялся, заглядывая в кабину к пилотам, количеству переключателей-тумблеров, круглому стеклу прибора, следящего за горизонтом, компасу, по которому экипаж вёл самолёт туда, куда надо, полётной карте на коленях второго пилота с прямыми линиями маршрута, потому как все сотрудники в партии почти постоянно с такой-то работой недосыпали. Но первый полёт (рейс – новое слово), конечно же, стал запоминающимся в деталях, поэтому он во все глаза смотрел в квадратное окно самолёта, на новых для него людей, геологов, на корпус самолёта внутри, как он устроен. И прикреплялся душой ко всему этому. Летели, как показалось, очень долго. Перевалили через какой-то вытянувшийся на северо-восток горный хребет. После чего пошли вниз. Справа по борту ровной полосой шло русло широкой,
Тут же послышался с улицы далёкий собачий лай и посвист ветра. Перед тем как проститься с лётчиками, Матвей и Анатолий отдали лётчику-командиру письма домой. Дяденька лётчик мягко улыбнулся, положил конверты в полевую сумку: «Завтра и опущу, не волнуйтесь, всё обязательно дойдёт» и протянул руку для пожатия. На улице было прохладнее, чем в Магдагачи. Услышали новое слово «Нелькан».
Собственно Поле! Нелькан
Надоело говорить, и спорить, и любить усталые глаза.
Посёлок собранно и свободно расположился на высоком берегу реки Маи. И после всех европейских рек центральных районов СССР: Клязьмы, Оки, Дона, Москвы-реки – это была река! Не знаю, возможно, сойдёт сравнение котёнка, серенького, домашнего, с таёжным красавцем тигром – так и Москва-река по сравнению с рекой Маей – это котёнок. И по ширине, и по скорости течения, и по шуму… Дикий её простор и нрав просто-таки бросались в глаза и уши. Как будто идёт по не проложенным рельсам такой водяной состав, где вместо вагонов бесконечность стремительной стальной, с оттенками в синеву воды. На берега ею были выброшены отслужившие зиме огромные льдины. Да нет, не льдины, а хрустальные дворцы, которые своими размерами выше роста человека, не умещающимися в воображении, с первого взгляда, в первую же секунду, даже без внимательного взгляда на тающий лед, на эту естественную красоту, сверкающую алмазными гранями, поразили ребят красотой по сути простого льда. По сравнению с этими льдинами, сверкающими глубоким голубым, а в приближении состоящими из сот, совсем как пчелиных, в шестигранничках размером в шесть миллиметров, в стенках которых в каждом стояла чистейшая вода… все московские городские красоты как-то сразу упростились, растаяли перед такой льдисто-солнечной сочностью! Анатолий и Матвей молча благоговейно ходили по песку и камням на берегу вокруг льдин и даже трогать их хрупкость боялись. И льдинами, этим бесплатным Лувром, усеяны были повороты реки, куда эти трёхметровые в высоту льдины выносила стремнина.
– Надо же, – насмотревшись, произнёс Матвей, – я как-то в детстве видел, как рабочие на реке лёд зимой выпиливали для хранилищ, ледников. Пилами. Сначала пешнёй дыру бурили, а дальше двуручной пилой. Только на одном конце ручки не было. А вот как вынимали лёд, не помню. Может, верёвки заводили.
Ребята обходили эти удивительной красоты айсберги, глаза горели.
– Лошади стояли с телегами-розвальнями. На них укладывали выпиленные, ну, не меньше чем по полметра кубы совершенно голубого цвета и абсолютно прозрачные, даже никакой пылинки или песчинки не увидать.
А холод стоял собачий. У лошадей из ноздрей, как у паровоза, пар в две стороны. А река-то летом так себе, не по колено конечно, да и вода мутная. Чернозёмы. А вот льдины зимой оказались чистыми! И тут льды тоже чистые! – рассказав это из детства, Матвей замолчал.
День стоял изумительно тихим, солнце заливается. Река шумела и несла с верховьев порванные в движении разного размеры льдины, которые, как испуганные тюлени, налетали друг на друга, иногда почти выныривали. Редкие небольшие льдинки ближе к берегу проносились особенно стремительно. Оторваться от этого потока было невозможно. А бирюза лежащих по берегу ледяных мастодонтов покоряла. Мая неслась, как будто точно знала куда и зачем. Берег, где между льдин топтались на песке наши геологи, возвышался метров на десять и круто, градусов сорок пять точно, уходил вверх. Ребята с трудом поднялись на этот косогор и, переводя дыхание, рассматривали базу экспедиции. По периметру за забором из досок стояли лабазы и склады экспедиции. Аккуратный дом конторы под тёсом. Просторный двор базы с подъездом для тракторов и машин у дальнего от въезда забора был завален ровно сложенными стволами деревьев. Ель, берёза, редко сосна. По прилёту партии Гаева выделили несколько домиков, где все и устроились. Разобрались с приготовлением еды. Назначили, кто за кем дежурит по кухне. А следующим утром всех рабочих поставили на заготовку дров. Задача была поставлена проще не бывает – на весь год для базы экспедиции напилить и нарубить дрова. Сложить в поленницы и тем самым обеспечить базу экспедиции на весь год печным теплом!
Собственно, и поле, и полевая жизнь у начинающих геологов Матвея и Анатолия началась в самолете. А ещё точнее, уже в поезде, потому как по КЗоТу считалось, что они уже в командировке и чтобы ни случилось, не дай бог конечно, но за них отвечал уже начальник партии Гаев. Дальше начальник экспедиции, дальше, наверное, трест шёл и, возможно, министр геологии. Этого ребята не знали, но осознанно вели себя так, чтобы ничего с ними не случилось. Конечным пунктом для двенадцатой партии была река Ингили, среднее её течение. А пока дрова! С самого утра, после завтрака, который готовил в каждом
Первые два-три дня, пока втягивались в работу, молодые рабочие всё делали, поглядывая на местных. Так же, как коллеги по заготовке дров, точили напильниками зубья пил, ставили топоры на ночь в полубочку с водой, чтобы топорище разбухло. Напильниками же подправляли лезвия топоров и сносно научились пилить двуручными пилам. Поняли, как лучше держать на козлах брёвна, которые вытаскивали из кучи, клали их на плечо и пошатываясь несли к козлам. И сам звук пилы, если умело работать, ритмичный и звонкий, и ласточки в небе, и удары топоров, и доносящийся снизу шум реки, и жалящее солнце и ветерок – всё создавало хорошее настроение и поднимало цену жизни, и в том числе геологической. Всё, что было в школе, забыто было напрочь. Машины, метро, троллейбусы, урны с окурками, киоски, булочная, кинотеатр остались в какой-то далёкой и, скорее всего, несуществующей жизни. А тут сразу после завтрака и жизнь была, и работа – настоящая, мужская, и запах стружки, и вольный ветер. Странно, но у молодых наших геологов даже мозоли не появились, чему и удивился, и обрадовался, хотя виду не подал, начальник партии Гаев, когда наведался к ребятам. Взял у Матвея топор, расколол красиво полено берёзы, подытожил, отдавая топор:
– Учитесь, пока жив! Ну как, – спросил, – мозоли не заработали?
Молодые кадры воткнули красивым ударом топоры в пеньки, посмотрели на свои ладони, развернув их к небу, показали начальнику. На ладонях хорошо читалось, чем они занимались, но ничего такого мозольного не было. А были жесткая кожа и бугорки там, где и должны быть.
– Надо же, – удивился Гаев, – городские ребята, а ладони как у лесорубов.
На что Анатолий, покрутив ладони, ответил:
– Это мы только с виду городские.
Но непомерно тяжёлый труд сказывался. Каждый день, как только в обеденный перерыв работяги, сидя вокруг печки в доме, доедали и допивали последний глоток компота, тут же отваливались на спальники и отрубались. Именно не засыпали богатырским сном, а отрубались. Иногда даже с кружкой в руках. Опытные старшие товарищи, когда обеденный перерыв заканчивался, пробовали тормошить кадры, кричали «подъём!», стучали «разводящим» [1] по стенке кастрюли – ничего не действовало. Никто не в силах был проснуться! И кому-то пришла совершенно простая идея – грузить ребят, как мешки с воблой, на «ГАЗ-69» – «хозяйку», у которой был снят тент. Он бегал по посёлку, возил начальников, лопаты с топорами – одно слово «хозяйка». И кому-то пришло на ум, раз не просыпаются, валить их кулями – пока едут, проснутся! Машина останавливалась около дверей дома. Водитель с кем-то из взрослых геологов заходили в дом, с ближайшей раскладушки забирали тело, несли в «козлик» и… шли за следующим. И действительно, пока пылили в кузовке «козлика», покачиваясь на неровностях, успевали проснуться и прийти в себя и быть готовыми до ужина рубить, пилить, таскать и складывать! Готовые стеллажи нарубленных дров постепенно меняли красоту складского двора, придавая ему домашнее содержание. Как-то, ещё в первые дни жизни в Нелькане, вся рабочая бригада утром шла на базу и им встретились местные мальчишки лет девяти-десяти. Все темноволосые, смуглые, с небольшими носиками и спрятанными между лбом и скулами глазами-щелочками. Ребята вывернулись из проулка с портфелями и всей стайкой улыбнулись и поздоровались с бригадой. С задержкой, но им ответили таким же, но вразнобой приветствием, и, пройдя немного по улице, Анатолий спросил у Володи Толстокулакова, на лице которого присутствовало влияние якутской крови, местного таёжного рабочего:
1
«Разводящий» – половник (жарг.).
– А чего это они так с нами поздоровались? – Володя не сразу понял, что удивило Толика, а когда понял, улыбнулся в свои жидковатые усы:
– Это у вас в Москве язык устанет здороваться, а тут людей раз-два и обчёлся. У нас тут все так здороваются. А дети тем более. Мы для них старшие!
Этот первый такой случай Матвей запомнил надолго и, когда утром уже в Москве шёл по улице, первым встреченным обязательно говорил «здравствуйте», чем поначалу удивлял. Но люди начинали улыбаться и отвечали. А со временем и привыкли, и даже первыми приветствовали, потому как утром чаще всего одни и те же люди встречались по дороге на работу.