Первое «Воспитание чувств»
Шрифт:
Тем не менее он доверил другу часть своих забот, однако выражаясь весьма расплывчато, без уточнений, преувеличивая всякие малости, поэтизируя все обыденное и для пущей выразительности приукрашивая события. Ему нравилось рассуждать о небесной любви с Жюлем, а тот в свою очередь поведал о драме и мадемуазель Люсинде, таким образом происходил обмен чувств: каждый, получая те, что изливал в его сердце друг, узнавал в них свои собственные.
Хотя Анри, уже более осведомленный о жизни действительной, слабее Жюля был предрасположен к кипучему благородству порывов, когда все свое естество хочется переплавить в того, кого любишь, они оба, еще юные и чистые, жили общими упованиями и
Сердце человеческое — совсем как рука: сперва она розовая, нежная, хрупкая, затем, окрепнув, но все еще не набрав нужную силу, приобретает — кроме ловкой легкости в действии — разнообразнейшие способности к труду, к игре, однако вскоре кожа покрывается волосами, ногти отвердевают, и рука, и сердце скрючиваются, приспосабливаясь одно к работе, а другое — к страсти, возникает особый склад, сообразный предначертанной задаче: рука месит тесто или орудует шпагой, а в сердце очищается от иных примесей зависть и выкристаллизовываются амбиции. Затем рука и сердце скукоживаются, дают слабину, перестают раскрываться для жизни, и одна усыхает, тогда как другое гаснет.
В их возрасте рука еще вздрагивает, касаясь шелковистой ткани, а сердце вспархивает в груди, слыша тихие голоса, вопрошающие в ночи: «Кто здесь? Это ты?»
Жюль мечтал:
— Когда Бернарди выздоровеет, мою драму поставят, ты приедешь на первое представление, меня ждет бешеный успех, я уеду отсюда, уеду вместе с Люсиндой, мы будем всегда рядом, она — выступать на сцене, а я — для нее сочинять. Ты же знаешь, как быстро зарабатывается репутация: сразу преуспею, в том нет сомнений! Стану путешествовать, мою жизнь наполнят любовь и поэзия, как и пристало истинному художнику; мы объедем с ней Испанию, Италию, Грецию, вместе увидим, как горят звезды в синем море, я, вдыхая аромат персиковых деревьев в цвету, буду играть ее локонами.
— Не надейся слишком, — умерял его пыл Анри, а сам между тем в мыслях готовил себе столь же радужное будущее… там были поцелуи той, кого он любил, чреда долгих наполненных счастьем дней. Вероятно, он не прочерчивал, подобно Жюлю, слишком отчетливые контуры грядущего, но, как и приятель, выстроил его в сердце своем и поклонялся ему, словно идолу. Невзирая на былые колебания, он теперь ясно представлял уготованное ему блаженство, чувствовал, как оно проклевывается в душе, и приходил в неистовый восторг, будто от новых доказательств своей мужественности. — Ты увидишь ее, — твердил он Жюлю, — увидишь и сам скажешь, много ли есть подобных женщин. У нее утонченная душа, она обожает цветы и музыку, мы вместе читаем стихи, она понимает их, это сущий ангел.
Люсинда обладала в глазах Жюля подобными же качествами, но сверх того была особой юной (а значит, предполагалось, невинной), и потому наш воздыхатель мысленно отстранял от нее всю материальную сторону жизни, не подозревая наличия кишок в ее животе или мозолей на ногах, помещая предмет своих упований на седьмое небо, на облака с золотой оторочкой. А вот Анри, крепче стоявший на реальной почве и, как определили бы философы, менее подверженный «субъективности», любил мадам Рено такой, как она есть, в чреде ее повседневных забот, среди того, что ее окружало, любил и душу ее, и тело, лелеял ее капризы, ее презрительное фырканье: все это и составляло, как он полагал, ее неповторимость, делая не похожей ни на кого из прочих женщин, — именно это он боготворил.
— Смотри: вот она!.. Слева… Это она! — выпалил Жюль однажды, когда они с Анри, прогуливаясь под руку, проходили по мосту над насыпными валами городских укреплений.
Действительно, мимо прошествовали мадемуазель
— Ну, что скажешь? — прибавил он, когда обе дамы прошли мимо. — Ты хорошо ее рассмотрел?
— Да…
— И что?
— Она недурна.
— Разумеется! — захохотал Жюль.
— Глаза, кажется, могли бы быть побольше, — продолжал Анри.
— Да что ты! Напротив, у нее очень большие глаза, просто она их потупила; а ты заметил, какая талия?
— Нет.
— А волосы? Главное — волосы!..
— Ну, знаешь, она так быстро прошла…
— А посмотрел бы ты на нее, когда ей говорят, что она красива: ее лицо мгновенно озаряется, так и расцветает в улыбке.
Ему хотелось, чтобы Анри тотчас в один голос с ним стал перечислять все мелкие подробности вызывавшего его обожание предмета, и он томился, как страдаешь дивной лунной ночью, когда собеседник ничего не отвечает на твои возгласы: «Посмотри скорей на вон те золотые жемчужины, что катятся по речной глади, глянь, как холмы тонут в серебристом тумане! До чего ярки звезды! Какая свежесть вокруг! Соловей, слышишь?»
То же и с его драмой; конечно, Анри выслушал ее и остался доволен, но какую уйму пассажей он оставил без единого слова одобрения! А надобно было наперед обсудить план, затем высказать свое суждение по поводу каждой сцены, критически оценить малейшую подробность стиля и лишь потом признать формальное совершенство целого; он же сделал слишком мало замечаний, совсем о пьесе не поговорил и не возвращался к ней бесперечь, как того бы желал ее автор.
Они не придерживались единых взглядов относительно литературы: Жюль сохранил верность своим давнишним склонностям, Анри же, больше читавший журналы, многое отринул, а кое-что в его воззрениях переменилось. Прежде всего о великих поэтах он судил теперь с некоей прохладцей, к посредственным же не питал никакой жалости. Впрочем, в столице он вообще мало интересовался искусством; Жюль не мог взять в толк, почему он так редко хаживал там в театр и как можно было не попытаться завязать знакомства со всеми тогдашними знаменитостями; еще менее товарищ Жюля был одержим тягою к прекрасному, благодаря которой все на свете слагается из драматических сюжетов, красноречивых контрастов и заходов солнца.
Мадам Артемизия, благоволившая к мсье Жюлю и целиком расположенная в его пользу, прислала ему довольно нескладно сложенную писулю, вдобавок запечатанную булавкой, — опус наподобие тех, что шлют своим «землячкам» бравые поселяне, «крабьи сынки», поражавший обилием ни с чем не сообразных капризов орфографии, но сквозь все прелести стиля яснее ясного проглядывала просьба ссудить франков сто, занадобившихся срочно, каковые дама, следуя обычному правилу, обязывалась возвратить через две недели.
И вот пришлось изыскивать сотню франков — где угодно, как придется, у кого ни попадя! Если б страсть была способна заставить стены источать золото или извлекать его из земных глубин, гипсовые лепнины пролились бы дождем луидоров, земля бы разверзлась, плюнув в него золотой струйкой. И вот настала пора раскаленных вожделений, когда все внутри содрогается от бешенства, душа не прочь от сделки с чертом, а мозг способен ей поддаться и призвать лукавого.
Попросить у отца? Но он поднимет на смех, отделается шуточкой, может быть, даже откажет… У матери? Еще хуже. У конторского сослуживца? Но тот уже одолжил ему пятьдесят франков, чтобы, сидя в кафе вместе с Бернарди, не походить на нищего… непонятно даже, из каких денег ему отдавать… У кого же? Продать что — нибудь? Но что именно? Выиграть в карты? Но играют ли в провинции на деньги? И потом, они ему нужны тотчас же, сию секунду, а то будет поздно.