Первое «Воспитание чувств»
Шрифт:
Ничто не будет большей ошибкой, нежели утверждение, будто он ломал комедию перед какой-либо из трех: всякий раз то была настоящая влюбленность, и он вплотную подошел к мистицизму в лоне первой своей страсти, стал шутник и хохотун, предавшись второй, изнемогая от элегического томления, жил интересами литературы, воспылав в третий раз. Разве у всех вас не возникает охота потанцевать, когда на свадьбе заиграют скрипки, и поплакать на похоронах, следуя за катафалком, хотя вам в высшей степени начихать на чужую невесту, равно как и на покойника? Это наша естественная веселость распаляется от веселья, идущего ей навстречу, и врожденная наша грусть заражается новой печалью от той, что царит в погребальной процессии.
Анри просто последовал своей естественной склонности к серьезной любви, увлекшись хрупкой женщиной с чистыми глазами и христианскими позами, на изголовье ложа которой
Таким же манером, как с этими тремя женщинами, развивались его приключения и впоследствии: с теми, кто у него был или кого ему бы хотелось иметь.
Сначала он изучал их характер (вкладывая в это занятие всю свою немалую ловкость), но помимо воли каждый раз и сам заимствовал нечто от натуры, чьим извивам и склонностям так усердно следовал: безмерно увлекался тем же, чем и они, разжигал в себе ненависть к объектам их антипатии, разделял их пристрастия, да так, что переставал играть роль влекомой за ними баржи, превращаясь в буксир, за которым влеклись они.
По мере того как дама все жарче влюблялась, он обретал под ногами твердую почву, вновь становился самим собой, течение сердечной жизни возвращалось в прежнее русло, да и страсть понемногу оскудевала, катясь вспять по той же кривой, что привела ее к апогею, подобно любителю русских горок, где чередуются крутые взлеты и спуски, но, конечно, сверху лететь — всегда быстрее, чем вверх, а потому внизу обычно не обходится без толчков и падений с непременными криками.
Какое изумление, какую боль испытывают низвергнувшиеся с такой высоты! Более слабые сердца (они часто принадлежат натурам посильнее) разбиваются и, бывает, гибнут от потрясения; чтобы понять это, надо ведь силу толчка еще и умножить на квадрат скорости.
Э, почему же нет, верный мой читатель, отчего вы хмуритесь, находя сравнение слишком несерьезным? Разве я не должен уснащать свою речь милыми вам приятностями и разбрасывать по ее полю цветы риторики? Следует придавать малость изящества самым неуклюжим созданиям, благородства — самым низким: такой рецепт я получил еще в шестом классе, а кто сказал, что метафора, извлеченная из физической формулы, недопустимая вольность, если к тому же я осмелюсь признаться, что формула сия — единственная, какую я до сих пор не забыл? Добрейшему Делилю было позволено слагать стихи о кофейнике, [104] даже Наполеонов «Гражданский кодекс» зарифмован по всем правилам французского стихосложения неким господином, как видно, превосходнейшим человеком, знакомство с которым я не прочь бы свести.
104
Имеется в виду стихотворение Жака Делиля «Кофе» (сб. «Три царства природы», 1812).
Они рыдали, они проклинали его, эти женщины, покидаемые нашим героем; Анри, впрочем, действовал с обходительностью хорошо воспитанного человека и отсылал их прочь самым благородным образом, какой только можно измыслить. Там не было злонамеренного умысла или бесчувственности, нет, своих любовниц он покидал весьма естественно, тяготясь их присутствием в той же степени, в какой ранее усердствовал, чтобы им понравиться. И право, разве он виноват, что Всевышний не создал его для выслушивания более шести месяцев кряду теологических увещеваний о благодати, даже исходящих из очаровательных уст? Что он устал от непрерывного карнавала, продлившегося до самой Пасхи? И повинен ли он, что к исходу второй недели осознал, насколько обременительны грудь фантастической худобы и — вдобавок к ней — не в меру мудреные нежности?
Как бы то ни было, несчастная святоша едва не померла, когда ее покинула вера, в коей привыкло жить ее сердце; не менее сокрушительным
В предшествующем пассаже, где приведены три примера, равно как и в отношении тех, кто не был упомянут, речь шла, разумеется, о замужних женщинах, поскольку присутствие невинных особ не предполагалось в рядах армии, которую следовало атаковать. Действительно, в нашем мире девица встает в строй, лишь прибрав к рукам имущество, полученное заодно с мужем, которому ее вручили; чтобы кто-либо еще помыслил на нее покуситься, ей необходимо предварительно кому-нибудь да принадлежать, притом взяв себе его имя; вот так же и с деньгами: чтобы быть пущенными в общий оборот, их надобно пометить клеймом обеспечителя.
Итогом всех этих страстей и авантюр стало то, что Анри сохранил способность чувствовать с различной силою то волнение крови, что его еще настигало, и не утратил привычки выбираться из силков, расставляемых светом. Ему были ведомы пути чувства, ибо он уже испытал многое, он кое-что смыслил в исчислении вероятного хода событий, потому что перебрал немало вариантов.
В Эксе он свел знакомство с несколькими республиканцами и перенял их убеждения; он считался сторонником гуманности и социалистом среди умеренных, но сперва прослыл завзятым санкюлотом и цареубийцей у неистовых, а еще отдал дань мечтаниям о лучшем будущем, проникнутым евангельским духом. Принятый затем в лучшее общество, он стал восхищаться старинной суровостью убеждений бравых поборников Вандеи, сожалеть о попранном достоинстве монархии, о благонадежности дворянства, вылинявшей ныне вместе с его гербами. Однако же теперь, когда он вел подкоп под местечко аудитора в Государственном Совете, Анри самым искренним образом связывал себя с современным ходом вещей, рассчитывая извлекать из него только пользу, и находил естественным ничего тут не менять, что, впрочем, не мешало его воззрениям, в целом весьма консервативным, иметь подкладку вполне либеральную, при этом не чуждался он и некоторых аристократических ужимок.
В первый год отпущенной ему свободы он довольно много танцевал, даже вальсировал, бурно обедал и ужинал, отдавал ночи — любви, а дни — пуншу, но здоровье от этого пошатнулось, и следующий год он прожил в образцовой умеренности и воздержании, после чего наконец остановил выбор на менее строгом, но вполне разумном образе жизни.
Точно так же сперва он носил волосы до плеч, потом брил голову почти наголо, а теперь шевелюра у него положенной длины.
Итак, он был отменно подготовлен, чтобы воспринять всяческие идеи и действовать любым образом: без труда переходил от одного мнения к другому, противоположному, от брюнетки к блондинке, от жизнерадостности к меланхолии, притом не из скептицизма или презрения, но от уютной убежденности в собственной правоте и движимый стремлением все решать миром, что позволяло ему обманывать самого себя, подчас водя за нос и остальных. Он не слишком верил в истинность любви, безупречность доводов разума, в добродетель женщин и честность мужчин, но при этом полагал, что его-то чувства глубоки, воззрения неопровержимы, любовница от него без ума, а сам он полон редких моральных качеств.
Он не питал больших надежд, тем самым избавив себя от крупных разочарований, и не признавал ничего такого, что бы превысило его способности: все было по нем и для него, а о том, что выше его понимания, он никогда не думал, непосильного — не делал, просто не пытался, и все, ибо основанием его тщеславия стала вера в себя, а его хитрости отдавали изрядной наивностью.
В нежностях его ощущался заметный привкус легковесной поэтичности, ровно столько, чтобы, охотно выказываемая, она не укрылась от чьего бы то ни было внимания; он негодовал на то, что обычно приводит в возмущение, и восхищался всем, что вызывает восторг большинства; узнав о смерти герцога Орлеанского, [105] воскликнул: «Какая утрата!», а по поводу похорон Наполеона: «Как это величественно!», не принадлежа ни к числу скорбящих о первом, ни к тем, кого заставили содрогнуться эти торжества в честь второго.
105
Имеется в виду сын короля Луи-Филиппа, наследник престола Фердинанд Орлеанский (1810–1842), погибший в результате несчастного случая.