Первое «Воспитание чувств»
Шрифт:
Неделю спустя Жюль вновь столкнулся с троицей сотрапезников, еще не оправившихся от последствий пирушки; поговорили об искусстве пышной трапезы — тут память о прочитанном подсказала Жюлю такие колоссальные прожекты, столь грандиозные описания, что все трое в один голос вскричали:
— Ах, какой же вы, в сущности, пройдоха, что за прожженный малый! Вот вы на что способны! Вот в ком скрывается кладезь истинного беспутства!
В тот же вечер к нему зашел давешний влюбленный. Жюль счел за благо повести хвалебные речи о начальных днях любовной связи, о переполняющей сердце радости первых взглядов, о том, как перехватывает дух от несказанного счастья, когда только-только ступаешь на эту некрутую тропку и все течение жизни становится мягко, сладостно; о том…
— Ба! —
Жюль подумал о вечной вздорной переменчивости всех этих людей, каждый из которых жил обычной жизнью своего круга, в то время как он сам, напротив, тщательно блюдущий прямизну и последовательность существования, снова и снова оказывался не в ладу с миром и собственным сердцем. Отсюда он вывел следующую аксиому: именно непоследовательность есть наиглавнейшее следствие чего бы то ни было; тот, кто сегодня не ведет себя бессмысленно, показался бы нелепым вчера и будет выглядеть таковым завтра.
Впрочем, его чувства были еще менее внятны, нежели мысли, вкусы либо убеждения, поскольку отыскать кого-то, кто чувствует мир и природу так же, как вы, может статься, не легче, чем оригинала, одинаково с вами представляющего способы сервировать стол или подбирать лошадей для выезда.
Например, однажды прекрасной летней ночью на берегу моря, освещенного луной и ласкаемого теплым ветерком, — в одну из тех ночей, когда сердце рвется из груди, он заговорил. Не знаю, что он там сказал, при этом, скорее всего, странно вздыхая и с магическим блеском в глазах, и не мудрено: рядом сидела женщина. Может, он ее не видел, а если и видел, думал о ней не больше, чем о прочих. Так вот, эта женщина, довольно, правда, красивая, поверив, что именно к ней обращены и взгляды его, и вздохи, уже начиная со следующего дня принялась одаривать его подобными же знаками внимания. Ее любовь Жюля опечалила и внушила бездонную жалость к бытию человеческому. «Как же это? — восклицал он наедине с собой. — Мне во всем отказано, даже всполохи любви, вырывающиеся из моего сердца и длящиеся не дольше грозовых, не нуждаясь в том, чтобы кто-то увидел их, способны случайно ослепить стороннего наблюдателя! Куда мне податься, чтобы дышалось спокойно? Есть ли в мире местечко, где мои вздохи и улыбки не смогут повредить никому, кроме меня самого?»
Пучина морская, облака и леса внятно говорили с ним на своем языке; и все же случается — призывы этих немых друзей не доходят до нас, и как же тогда нужно, чтобы кто-нибудь услышал наш собственный голос, но кто? Какая тяжелая ноша — сердце человеческое!
Временами в душе его пробуждалось искушение жить и действовать, но тотчас настигала ирония, вмешиваясь в деяние так резко, что останавливала на полдороге, не дремал и анализ: тот следовал по пятам за чувством и вскорости неизбежно его разрушал. А Жюлю случалось, и нередко, принимать плоды своей фантазии за подлинные движения сердца, мимолетные нервические потрясения за действительные страсти, так быстро, однако, утихавшие, что он признавал их пустыми наваждениями — и таким манером уклонился от завершения нескольких интриг, завязанных, лишь бы убить время, и наскучивших ему тотчас, как наметилась развязка. Он чрезвычайно быстро умел оценить глубину всего, с чем сталкивался, и различал на дне абсолютную пустоту, как в тех ключах, что бьют прямо из земли, образуя лужицу, — дна достигаешь сразу, едва ступив туда ногой.
В Париже он отыскал Бернарди, игравшего в «Амбигю» роли престарелых принцев. Этот человек вроде бы должен был навеять жестокие воспоминания, Жюль мог с ним не встречаться, но нет, он повидал его специально, желая проверить себя, и удивился,
Упражняя это странное желание, он кончил тем, что перестал его испытывать: когда он хорошенько, со всех сторон вывалял в грязи нежную и болезненную влюбленность своей молодости, поломав ей все суставы, а его мозг насытил подобным зрелищем свою свирепую алчность, он стал находить меньше очарования в обществе Бернарди и, продолжая время от времени навещать актера, реже платил за его кофе.
Вот Анри бы никогда не одобрил такого способа возвращаться в свое прошлое и пестовать память о нем; можно утверждать совершенно определенно, что он не стал бы требовать от мсье Рено всех тех сведений, какие Жюль выудил у Бернарди; известно, что после трех лет пребывания в Эксе Анри засомневался, не стоит ли вновь повидать мадам Эмилию, но, поразмыслив минут десять, склонился к негативному решению.
Да, это был совсем другой человек, мало похожий на Жюля: он возвратился в страну, многому научившись и очень основательно набравшись опыта, зрелые люди восхищались прямотою его суждений, молодые — изяществом его манер: он всегда был изысканно элегантен, никто не мог сравниться с ним в простоте обращения, притом без всякой натужности; по нему было видно, что он повидал свет, ибо умел подчиняться его условностям, он, понятное дело, был не прочь попользоваться и малым и большим, вкушая от благ этого мира, поскольку, не задевая его предрассудков, легко гнулся под его тиранством.
С депутатами Анри рассуждал о политике, с землевладельцами о сельском хозяйстве, о финансах — с банкирами, о юриспруденции — с адвокатами, о пенитенциарной системе — с филантропами и о литературе — с дамами. Было в его натуре что-то ласкающее ваше самолюбие, приветливость в смеси со своего рода дерзкой прямотой, с первого взгляда располагавшей в его пользу; часто он велеречиво рассуждал на расхожие темы, но редко подмечал в них что-либо своеобразное: например, стремясь понравиться кокеткам, объявлял, что ему, как и им, претит легкомыслие, женам мелких буржуа был приятен тем, что обличал спесь великосветских дам, притворные добродетели улещал речами во славу праведности и снискал любовь скупцов замечаниями о пользе домашней экономии.
В Эксе после первой любовницы у него побывали поочередно набожная дама, ходившая на исповедь всякий раз, как поддавалась его уговорам, танцовщица, плясавшая перед ним нагою, чтобы его развлечь, синий чулок — особа, читавшая ему элегии, сложенные в его честь. Первую он покинул за чрезмерную чопорность, вторую — за почти полное отсутствие того же, а от третьей, к слову, весьма уродливой, отделался, не иначе как самолично подыскав ей своего преемника. С богомолкой он говорил о чувствах, с танцовщицей получал удовольствие, а затем его тщеславию польстила связь с особой сведущей и изощренной; в пору романа с первой он часто ходил в церковь и прослушивал мессу, весь в черном, с обнаженной головой, обязательно стоя (то есть прислонясь к колонне), сердце комедиантки он завоевал, расточая смешные истории за десертом, а третья стала сходить по нему с ума, когда услышала, как он прочел наизусть две страницы из «Жослена».