Первые грезы
Шрифт:
– Несем живо в класс!
На одной из бутылок ярлык с пышной надписью:
«Портвейн старый», на другой менее громкая: «Кахетинское красное». Очевидно, по скромности фабрикант этого напитка предпочел сохранить свое инкогнито, a произведение свое выпустить под псевдонимом.
– Вот если бы классюха наша увидала! Умерла бы!
– восклицает Шурка.
– Кто-о?
– спрашиваем мы.
– Ну, классюха, классная дама, Клеопатра Михайловна, - поясняет Тишалова.
Новое словечко произвело фурор; впрочем, в ту минуту мы были так настроены, что, хоть палец покажи, и то хохотали бы.
– A что, если показать?
– предлагает Ира.
– Ну, что ты!? Чтобы еще Андрею влетело?
– протестует Шура.
Завтрак съеден,
Вдруг после звонка, за секунду до входа в класс Клеопатры Михайловны, глазам нашим представляется неожиданное зрелище: на столе Иры, рядом с чернильницей возвышается бутылка с надписью «Портвейн старый», около нее небольшой стаканчик… Сама Пыльнева положила локти на стол, безжизненно опустив на них голову.
– Что это с Пыльневой?
– несколько озабоченно спрашивает Клеопатра Михайловна, едва переступив порог двери.
– И что за странная обстановка?
– уже совсем теряется она при виде наставленных посудин.
– Пыльнева, что с вами?
Безжизненное тело приобретает некоторую подвижность: голова поднимается, указательный палец делает жест по направлению к бутылке.
– Это я… с горя!… - раздается трагический возглас.
– Все, до капли… - В подтверждение своих слов Ира опрокидывает вверх дном пустую бутылку, после чего голова снова печально опускается.
– Какое горе? В чем дело?
– уже заботливо и растроганно спрашивает сердобольная «Клепа».
– К…как же не горе… меня никто не любит, ко мне все придираются, все, все! Андрей Карлович сказал, что я лентяйка, да, да, сказал! У Ольги Петровны я так тихо, так тихо сидела, a она меня заподозрила, будто я читала на ее уроке, a я никогда, никогда, даже дома ничего не чит… то есть я хотела сказать… что y меня и книги не было, a она не поверила, мне не поверила!.. Я не выдержала и с горя… - Опять красноречивый жест по направлению «портвейна».
– Что вы пили? Минутная пауза.
– Ки…ки…кислые щи, - робким признанием вылетает из уст Иры, и не в силах больше удержаться, и сама она, и весь класс, и «Клепка» смеются.
– Клеопатра Михайловна, не сердитесь на меня, - просто и искренно говорит Ира.
– Да я и не сержусь, Пыльнева, a только… Прежде всего уберите бутылку, еще не хватает, чтобы преподаватель или Андрей Карлович наткнулись на это, - сама себя перебивает Клеопатра: - a только, когда вы перестанете дурачиться и сделаетесь солиднее? Ведь выпускной класс! Тут необходимо вести себя на двенадцать, a вы…
– Ну, чем я виновата, что я органически не могу вести себя больше, чем на десять?
– слезно заявляет Ира.
Но «Клепа» уже села на своего конька:
– Что значит «не могу»?
– Надо! Надо вырабатывать в себе волю, выдержку, надо себя заставлять…
Долго говорит она, a у Иры уже опять зажигаются в глазах бедовые огоньки. Вот они потухли, вид y нее обычный святой, подозрительно святой вид.
– Вы браните, все время браните меня, Клеопатра Михайловна, a меня пожалеть надо, я такая несчастная…
Доброе сердце Клеопатры Михайловны уже готово пойти ей навстречу:
– Я не браню, я…
Но Ира перебивает:
– A я прежде, маленькая, была такая хорошая, такая славная, кроткая, послушная…
– Ну?
– внимательно слушая, одобрительно кивает головой та.
– Ну, и все пропало… меня цыгане подменили!..
– трагически заканчивает Пыльнева, да и пора уже, потому что математика стоит на пороге.
Конечно, Андрея ни под какую неприятность не подвели, он даже, кажется, ни на секунду не был в подозрении за соучастие в нашем нетрезвом поведении, и кислощейная история канула в лету.
Что значит компания и настроение! Я убеждена, что никому из нас в одиночку не
Глава XIII
Праздники.
– Что он чувствует.
– Перед юбилеем.
– Рожки.
Последний раз в дневнике этом писала особа «без пяти минут шестнадцать», теперь она же продолжает его, но уже «в десять минут семнадцатого».
В торжественный день достижения совершеннолетия мною было получено от моего заботливого двоюродного братца пространное поздравительное письмо с массой «родительских» советов и поучений; оканчивалось оно следующими словами: «Помни, час твой настал. Распахни двери сердца твоего и возлюби. О случившемся донеси телеграммой». Положительно, офицерские эполеты солидности ему не придали.
К великому моему огорчению, сам он приехать на сей раз не мог, так что и мое совершеннолетие, и праздники протекли без него. Вообще, в этом году они прошли как-то бесцветно; все было хорошо, даже довольно приятно: катались, ходили в гости, танцевали немножко, но… было какое-то «но». У Снежиных в этом году не так весело, причина - Любин роман. Боже, какие для других скучные эти влюбленные! Они только думают друг о друге, a там, хоть трава не расти. Так и Люба с Петром Николаевичем, последнее же время в особенности: после Нового года он уезжает в командировку, так они хотят про запас наговориться и насмотреться друг на друга. Всегдашнего главного заправилы всех дурачеств, шуток и анекдотов, Володи, тоже нет. С Николая Александровича почему-то слетела вся его прежняя веселость. Первое время после нашей размолвки (хотя, в сущности, это совершенно неподходящее выражение), ну, одним словом, в первое время после того, как что-то оборвалось в моем отношении к нему, мне было неприятно и даже немножко больно встречаться с ним; постепенно все сгладилось, и теперь он стал для меня прежним, то есть прошлогодним, Колей Ливинским, которым был до дачи, до того красивого миража, который мелькнул летом и растаял, развеялся, как те белые лепестки на кустах жасмина. Я теперь всегда рада видеться с ним; злобы, горечи никакой, даже жаль его немного; ведь он, в сущности, не виноват, что всего лишь добрый, хороший малый, не большой, a просто человек, что судьба не так щедро наделила его духовно, как других, более сильных и твердых. У него, бедного, действительно, тяжело на сердце, потому что теперь, я верю, любит он меня искренно. Насколько могу, стараюсь платить тем же: люблю его почти так же, как Володю, Любу, Шуру, Иру, люблю, как друга детства, сообщника шалостей, как остроумного забавника, с которым всегда легко и приятно болтается. Я так прямо, ласково и откровенно высказалась ему; однако, слова мои, видимо, мало утешили его, и настроение его от того не улучшилось.
Был для меня один и мрачный день на праздниках, когда пришлось подвергнуться чему-то, почти равному для меня настоящей пытке: меня повезли на бал. По счастью, мамочка вообще настолько благоразумна, что раз навсегда категорически заявила: «Пока Муся в гимназии, никаких балов и выездов». До сих пор слово это ненарушимо держалось, и вдруг, нате-ка! Такой уж случай выпал, никак отвертеться нельзя было.
Есть y нас одна знакомая, мадам Валышева; отношения к ней завязались y мамочки еще в те блаженные поры, когда мне было три года, a ее сыновьям одному пять, другому семь; мы вместе проводили лето на взморье. Особо тесной связи между мною и ее мальчиками никогда не было, если не считать того, что старшого из них, худого, вислоухого, губошлепа, вечно пищащего и капризничающего, я под наплывом теперь уже забытых мною чувств основательно куснула в щеку. Сколько помню, это наше самое яркое совместное воспоминание детства. Так как, к сожалению, мамочка со своей стороны Валышеву никогда не кусала и не щипала, та же по душе добра и не злопамятна, то взволновавший ее когда-то эксперимент над ее любимцем забылся, и она сохранила к нашей семье самые дружеские отношения.