Первый арест
Шрифт:
Но я знал, что город стоит на Дунае, как и наше село, – мы приехали сюда пароходом. Где же Дунай? Где его каналы? Где вода?
Я снова дошел до перекрестка и увидел странную телегу на двух колесах. Она не имела кузова, вместо него на колеса была насажена бочка, а на ней, как на козлах, примостился дед, заросший от самых глаз грязно-серой бородой с еле заметной сизой шишкой носа и тусклыми мутно-зелеными глазками. Дед был весь мокрый, словно его нарочно облили, борода, похожая на мокрую мочалку, слиплась; кляча с линявшей шерстью и раздутым животом тоже была мокрой; мокрой была и бочка с ржавыми обручами – она оставляла после себя на булыжнике след в виде тонкого ручейка.
– Мэй, водовоз!- крикнула женщина в черной косынке, высовываясь
Дед услышал крик и остановился. Я подошел поближе. Дед не спеша достал два цинковых ведра, потом так же не спеша вытащил длинную затычку,
обернутую в тряпку, – из бочки ударила струя, она чуть не задела бороду деда, но он успел отвернуться и подставить ведра. Когда они наполнились, он снова заткнул бочку и, тяжело ступая мокрыми, рваными сапогами, понес ведра с водой в дом.
Я стоял у забора и молча смотрел на эту сцену. Я стоял долго, и не ушел, пока дед не выцедил всю бочку. Мне было ужасно тоскливо: вместо радостного водного раздолья, вместо ериков и Дуная – бочка с ржавыми обручами и мутной водой; вместо веселых сильных рыбаков, пропахших морем, – лохматый дед с грязно-серой мокрой бородой.
Так начался первый день новой жизни в городе. Закончился он еще хуже. К вечеру я разбил голову конопатому мальчику, надоевшему мне своими криками, чтобы я убирался «с нашей улицы». Когда я пригрозил ему камнем, он нахально рассмеялся:
– Сейчас испугаюсь! Да ты ни в жисть не попадешь – уже темно!
Но я попал в него с первого раза. Сказалась сноровка, приобретенная на ерике, где камни были редкостью, зато мы и научились пользоваться ими без промаха. Удар оказался даже чересчур метким; мальчик заревел, а я спокойно пошел домой – я еще не знал городских нравов. Через десять минут он ввалился к нам в дом вместе с отцом и матерью – оба такие же конопатые и худые, как и сам пострадавший.
Начался крик, плач, угрозы.
Я смотрел на мальчика с забинтованной головой с чувством неловкости. Только теперь я его
разглядел хорошенько. Он совсем не был похож на моих товарищей с ерика: худенький, остроносый, с длинной тоненькой шеей и испуганными заплаканными глазками, он напоминал общипанного цыпленка. Мне стало обидно и стыдно: зачем я с ним связался? Неужели все городские мальчики такие? У нас никто и не подумал бы жаловаться. Неужели в городе даже не с кем подраться?
В тот вечер я услышал о себе много нового. Я, оказывается, дикарь и деревенский разбойник. Таким, как я, в порядочном городе нет места. Вскоре я убедился, что это действительно так.
На этот раз я ни с кем не подрался и не совершил никакого проступка. Произошло нечто похуже. Мне дали деньги на кино, и я с радостью помчался на другой конец города, где был летний сад-иллюзион. Такой роскоши я еще никогда не видел: сидишь себе на скамейке на свежем воздухе, а перед тобой на огромном белом полотне скачут индейцы, убранные перьями, прыгают через водопады горячие мустанги, и храбрый, весь обвешанный оружием охотник спасает красивую девушку, похищенную разбойниками. Я всей душой желал ему удачи, и, когда он попал в лес с гигантскими деревьями и начал высматривать следы в невиданно высокой траве, я громко объяснил окружающим:
– Он ее искает!
Раздался смех. Какой-то мальчик с бантом на груди, как у девчонки, обернулся и переспросил нарочно громко:
– Он ее искает?
– Искает, искает!.. – насмешливо сказала девица, сидевшая рядом со мной, и прыснула в кулак. Все снова загоготали.
Мне сразу стало жарко от стыда. В первое мгновение я почувствовал отвращение к самому себе, но потом меня начала разбирать злость. Почему они смеются? Допустим, я плохо говорю по-русски – у нас на ерике они бы еще не такое услышали! – но разве это дает им право надо мной смеяться? Волшебные тени на экране сразу потускнели, уже неинтересно было следить, удастся ли храброму охотнику спасти девушку. Я понимал, что выгляжу смешным среди городских мальчиков. У них есть банты и гимназические
Город В городе все было иначе, – даже солнце вставало позднее и пряталось раньше за зелеными крышами и высокой белой колокольней. В городе все было размеренно и заранее известно: торговые сделки, свадьбы, ссоры, количество засоленных огурцов и даже намерения. Самое удивительное для меня было то, что город стоял на Дунае и река казалась такой же, как у нас в деревне. Но к ней добраться было нелегко: надо было долго шагать по мощеным, окутанным пылью улицам, по которым с утра до вечера громыхали телеги, свозившие в порт ячмень, овес, кукурузу. Над рекой, в порту тоже висело густое пыльное облако; в нем, как в тумане, двигалась нескончаемая вереница грузчиков с мешками на плечах; они снимали их с непрерывно подъезжающих подвод, взваливали на плечи и, тяжело ступая босыми ногами, по скрипящим и гнущимся мосткам поднимались на палубы пароходов, подтянутых вплотную к берегу, и здесь высыпали зерно в зияющие корабельные трюмы, на дне которых ползали «лопатары» – разгребатели зерна с мокрыми повязками, закрывающими рот, нос, уши, люди с вечно слезящимися глазами и черной зловонной мокротой, выплевывающие вместе с пылью почерневшие куски легких.
Эти пыльные тучи над рекой, грохот подвод по разбитой мостовой, тяжелый топот босых ног по сгибающимся деревянным мосткам и выплюнутые куски легких были главным источником городских доходов. На этой основе существовали в городе конторы, парикмахерские, кабаки, отделение банка, иллюзион, две кофейни, три профессиональные проститутки, полиция, погребальное братство с собственным духовым оркестром и лавки – бакалейные, мануфактурные, писчебумажные, скобяные, табачные… Каждая дверь на Большой Дунайской улице была лавкой, и на каждом пороге стоял хозяин, расчесывая себе грудь и беспокойно следя за тем, что выносят из лавки соседа-конкурента. На пороге шапочной мастерской стоял уже не только хозяин, с подогнанной под свое дело фамилией «Шапкарь», но его сыновья, все рослые, горластые, с рыжими вихрами и огненной россыпью веснушек на широких, скуластых лицах. Завидя издали, на другом конце улицы, какого-нибудь приезжего мужика, осторожно шагающего по тротуару с торбой, перекинутой через плечо, семейство Шапкарей поднимало такой крик, что разбегались куры, мирно клевавшие зерно на мостовой, начинали лаять собаки, а из окон ближайших домов выглядывали недоумевающие сонные лица обывателей: «Где горит?»
– Эй, человек! – кричали Шапкари, отчаянно размахивая руками и потрясая рыжими лохмами.- Мэй, диду!.. Иди-ка сюда! На твой интерес!.. Если заинтригованный мужик имел неосторожность откликнуться на зов и подойти поближе, его хватали за руки, втаскивали в лавку, откуда он уже не выходил без совершенно ненужной ему шапки, качулы или парусинового картуза, отданного ему «задаром», «на его интерес», ибо новая шапка – верная примета, что у него будет «веселый год – ядреный год и сто тысяч на мелкие расходы»…
Я приглядывался к этим сценам, привыкал к базарной суете и глотанию уличной пыли, но к одному я привыкнуть не мог: не видеть реки. Мне было запрещено ходить босиком, бросать камни любым способом – рукой, рогаткой или пращой, запрещено было ловить и приносить домой голубей и многое другое. Но самый нестерпимый запрет был не ходить на Дунай. Я томился тоской по реке,танцевал под каждым дождем, измерял все лужи, появлявшиеся на нашей улице, но это не приносило облегчения. Только по ночам было хорошо: мне снились ерики, рыбы, Дунай. Во сне я снова вдыхал запах смолы, снова сжимал в руках тяжелые бабайки и видел, как лодка оставляет за собой светлый, пенящийся след.