Первый день нового года
Шрифт:
Мы разошлись по каютам. Всегда, когда наслушаешься рассказов о чужих судьбах, начинаешь думать о себе.
Так как же дальше? Мы с женой встретились, когда нам еще не было и по двадцати. Я был тогда мальчишкой, сопляком, никем. Но она поверила мне. Она отдала мне лучшие годы. А теперь, когда я чего-то добился, когда я стал художником (пускай спорным, но художником), теперь я говорю: «Спасибо. Я оставляю тебе ребенка. Буду давать деньги. А сам ухожу с другой. Привет!»
Я не сволочь. Я не могу этого сделать. Не могу!
Значит, ставить на своей
Я стал раздеваться. Взглянул на ботинки. Каблуки стесались. Этого только не хватало! Обычно мне чинил ботинки отец. Он сам сапожничал и следил за нашей обувью.
И вообще он всегда следил за мной.
Я лег и почувствовал себя заброшенным, одиноким. Вот так, в детстве, я лежал в кровати и ко мне подходил отец и поправлял одеяло и трогал рукой мой лоб. И вот это ощущение своей беспомощности и того, что тебя оберегает человек на костылях, что он все предусмотрит, все сделает, осталось до сих пор.
Я вспомнил, как вернулся однажды после дальней командировки. Ни матери, ни жены не было дома. Отец укачивал мою дочь.
Заботы о Маше у моих родителей доходили до анекдотических случаев. На даче отец накрывал коляску марлей, чтоб не проникали комары. Мать проделывала дырочки для воздуха. Отец затыкал их ватой.
За маленькими детьми он ухаживал лучше, чем моя мать. Она рассказывала, что раньше, стоило мне повернуться, он просыпался.
Наконец я заснул, и мне снилось, что я нахожусь в очень темной незнакомой даче. Я лежу на втором этаже один. А внизу отец укачивает мою дочь. Там тоже темно. Ведь свет мешает спать маленьким детям. А где моя жена? Она в городе. Она обиделась на меня. Она измучилась со мной. Она заболела.
Мне бы надо встать, а я устал. Мне бы надо встать, но там отец. За маленькими детьми он умеет ухаживать лучше. С Машей ничего не случится. Я могу быть спокойным.
Духота и чернота на лестнице и в комнате. Ко мне подымается отец. Я слышу, как стучат его костыли. Он останавливается на лестнице. Он говорит, чтоб я спал, что он следит за дочкой.
Проходит много темных часов. А может, и мало. Но я просыпаюсь. Я чувствую, что-то произошло. Я сбегаю с лестницы.
Отчаянный крик. На полу сидит моя дочь и кричит. Она острижена наголо. Она вся покрыта красными пятнами. Она очень больна.
Я поднимаю ее, держу на руках. Что болит? Что болит? Но разве она может объяснить? Срочно надо что-то предпринять.
Вызвать врача? Скорую помощь? Но куда бежать? Где телефон? Где станция?
— Эх, отец, а я-то на тебя надеялся! Как же так? Я оборачиваюсь к нему. Он стоит тихий и беспомощный.
— Но я ничего не могу сделать. Разве ты не знаешь? Ведь я умер.
Глава XI
ОТЕЦ
Комдив злился. Левый ус его дергался. Нервно мигал огонек за закопченным стеклом керосиновой лампы. Огромные
— Алехин, — говорил комдив, — надо пробиться к морю. Там нас ждут наши отряды. Поедешь на связь. Возьмешь с собой Артема и Ивана.
Четко повернувшись, я выхожу из комнаты. Я в новой шинели, на боку у меня болтается шашка. Я молодой, здоровый, двуногий. Под моими ботинками пружинит деревянный пол.
Я бегу через двор, прыгаю сразу на третью ступеньку пристройки и врываюсь к ребятам. Они сидят в креслах, перепоясанные пулеметными лентами. К ремням пристегнуты маузеры.
— Приказ, — говорю я, — в путь.
Наши кони оседланы. По узкой кривой улочке мы вылетаем в темную степь. Глухой стук копыт, и только ветер свистит в ушах. Низко пригибаются травы. Ночные птицы испуганно шарахаются из придорожных ям.
Мы проносимся вдоль притихших украинских хат, по пустым площадям разрушенных городов.
И снова степь, и только глухой стук копыт, и только ветер.
Встает солнце. Оно слепит глаза, но мы видим, как с холма навстречу нам спускаются белые цепи. Они спускаются на нас на рысях, сомкнув ряды, поблескивая оружием.
Глухой стук копыт и ветер. Только не повернуть, только не остановиться.
Цепи все ближе. Вот я различаю лица офицеров. Сухо блестят обнаженные шашки.
Мы врываемся в цепь — и она распадается. Кони отлетают в стороны, всадники падают наземь.
Мы огибаем холм и въезжаем в лес. Наши кони устали, нам хочется пить, а в лесу тихо и прохладно.
Мы останавливаемся у ручья, спешиваемся.
В котелке кипит вода, кони щиплют траву, я лежу на спине, положив под голову шапку, а надо мной белые березы тихо позванивают мелкими листьями. Мою щеку щекочет цветок иван-да-марья, и муравей, вскарабкавшись по стеблю, ползет по моей ладони. Я хочу его прихлопнуть, но потом осторожно сдуваю. Пускай живет!
Артем сыпет в котелок ржаную муку и соль. Иван вырезает узоры на палочке орешника.
— А что, ребята, не поспать ли нам? — говорит Иван.
— Да, хорошо бы, — отвечает Артем. — Но вот приказ…
Мы седлаем коней. И снова глухой стук копыт и только ветер. А впереди окопы. Они вспыхивают ружейными выстрелами. Мы все ближе. Я вижу, как пулеметчик вставляет новую ленту. Задергался черный ствол. Моя шинель дымится от пулевых пробоин.
Мы проскакиваем окопы. Останавливаемся. Оглядываемся. Позади тишина, и только белые березы позванивают мелкими листьями.
Мы проезжаем еще немного — и перед нами распахивается бескрайняя синева. Белые чайки и белые гребешки волн. И как не надоело морю тысячелетиями вздыхать, ворчать, ворочаться, шуршать галькой и биться о берег!
— Вот, — говорит Иван, — вот наши отряды. Прощай, Алексей.
— Почему, прощай? — спрашиваю я.
— Я пойду с отрядами, — отвечает Иван, — пробиваться к нашей дивизии. Меня убьют вон там, за тем пригорком.
— Прощай, Алексей, — говорит Артем, — я умру через год в Белгороде от сыпняка. А тебе пора в Москву.