Первый, второй
Шрифт:
Со стороны видится, как мир…
– Удивительный мужчина, – спохватившись, возмутилась жена, – классика жанра. Сплошные амбиции.
Сказываются долгие годы совместной жизни – мы пользуемся одинаковыми формулировками.
– Как можно не состарившись комментировать собственную старость? Это все равно, что трезвеннику рассуждать о том, что испытывают люди в состоянии глубокого алкогольного опьянения, делая выводы исключительно из наблюдений за пьяными.
Резко выразилась.
– Даже хуже!
Что-то я разболтался со своей второй половиной, к тому же она
– Быть может, это мой крест доживать в Рузе, – не может успокоиться супруга. – Женщины по статистике живут дольше.
Со стороны отчетливо видно, как мир меняется в лучшую сторону… Ну это я так, ради эпатажа брякнул. Пусть соплеменники вздрогнут. В нашем распоряжении не так много фраз, противоречащих жизненному опыту рабочего и колхозницы, но при этом несущих в себе здравый смысл; интеллектуальному опыту преподавателя математики, духовному опыту священнослужителя, политическому опыту Президента РФ. Другими словами, со стороны видно все что угодно, только не изменения в лучшую сторону.
Всматриваюсь в чистый лист, что-то мне виделось со стороны. Что-то прекрасное. Впавший в детство глубокий старик; время, как моль, проело на голове плешь. И неважно, будут ли меня проведывать внуки, кому окажусь обузой. Не так важно. Меня завораживает название «Руза», я уже полюбил скамейку в двадцати шагах от центрального входа, на ней можно сидеть и ни о чем не думать, я даже не буду вспоминать.
Комкаю белый лист.
– «Норма морщится, ей оскорбителен такой пассаж». Кто у нас будет играть Норму? Ты?! – Самое мягкое, что мне довелось вчера услышать. Про пенсионеров даже вспоминать не хочу.
Ближе к концу экзекуции Раевский затих, долго всматривался в исписанный лист: близоруко щурился, светло улыбался, хмурился. После чего прочел:
– Всматриваюсь в чистый лист, что-то мне виделось со стороны. Как тебе со стороны? Понравилось? Представляешь, что будет на экране? – Возвращая рукопись, зевнул, иллюстрируя отношение к тексту. – Лирика. Под такое деньги не дают. Куда все это двигать?
– Исповедальная проза. – Я быстро согласился, комкая листы. – Почти стихи. Невозможно перенести на экран.
– Оставь, пусть лежат. Снять можно что угодно. Может, как настроение… – Матвей попытался уловить настроение… еще раз попробовал… – Или персонаж какой используем. Ту же Норму. Непонятно, куда нас еще заведет. Главное, поймать кураж.
Я нервно разгладил бумагу и спрятал куда подальше. Сам виноват – знал же, что кинематограф от лукавого, – не надо было ввязываться.
– Попадешь в себя – попадешь в мир. – Раевский светло улыбнулся своему Я или миру, что в режиссерском прочтении одно и то же.
Докатились, он заговорил афоризмами. А я что? Разве не в себя целил? В пустоту? Наблюдая за кем угодно – за Раевским – разве не в себя всматриваюсь? Во мне проснулось чувство оскорбленного достоинства.
– Авторский кинематограф пока никто не отменял. И деньги у нас дают подо что угодно, в России деньги ничто. Никогда они здесь ничего не определяли. – Я распалялся от звука собственного голоса, моя речь обогатилась бессмысленными повторами,
Художник, живущий в Матвее, согласен терпеть лишения ради возможности поделиться своим видением авторского кинематографа и заодно пройтись гигантской газонокосилкой по маньякам, предварительно усадив их, как зеленых кузнечиков, на стебли высокой травы. Но, почувствовав, что я готов взорваться и повредить налаживающемуся процессу, директор, живущий в Матвее, решил не обострять ситуацию.
– А Путин на ладони – смешно. Так и просится в кадр. И мысль какая-никакая проглядывает. Есть куда копать. – Польстил самолюбию, для достоверности даже языком цокнул. Потом, убедившись, что волна гнева пошла на убыль, добавил. – Жалко, что Бунюэля с его «Андалузским псом» не переплюнуть.
Вот и доел яичницу с помидорами. Не завтрак, а самоедство какое-то. Словно во время секса думал о неприятностях на работе. Сладко ли тебе было, красный молодец, несладко? Не помню, но есть не хочется. Наверное, солнце било в разрыв меж облаками, светило между ветвей в окно, сверкало на ободке тарелки, Матвей аппетитно чавкал, загорелая плоть с белыми прожилками от купальника отдавалась ему, становилась его плотью. Я что-то жевал за компанию, по-видимому, яичницу, пил крепкий чай с конфетами «Моцарт», кивал, поддакивая Раевскому; был роботу подобен. Снова проспал часть незабываемой жизни.
– Восьмидесятидвухлетний пенсионер зарубил топором семидесятидевятилетнюю супругу, приревновав ее к соседу по лестничной клетке. – В поисках рабочего материала Матвей читает криминальную хронику, шелестит газетой, после каждого прочитанного сообщения прихлебывает чай, поглядывая в мою сторону.
Иногда мне кажется, что я иду по лезвию ножа, любая история может произойти, ни от чего не застрахован: бытовое убийство произошло вчера утром в Сокольниках. Пятидесятилетний Сальери во время завтрака зарубил топором сорокадевятилетнего режиссера. После чего, спрятав окровавленный топор под холодильник, вызвал «скорую помощь». Приехавшие врачи констатировали смерть.
– Что вас толкнуло на этот шаг?
– Творческие разногласия, – ответил на вопрос полицейского душегуб.
При обыске в кармане брюк убийцы нашли подтаявшую шоколадную конфету «Моцарт».
Подушечкой указательного пальца разглаживаю обертку конфеты, ногтем затираю складки на фольге, рассматриваю портрет Вольфганга Амадея. Как меня нынешнего ни редактируй, измени возраст, мир, профессию, расставь вокруг благодарную публику: «Волшебные звуки!» – «Нью-Йорк таймс», «Он открыл новые горизонты!» – «Дойче вельд», «Через его музыку с нами говорит Бог!» – «Пари матч», – не могу представить себя в роли Моцарта. Но в двадцать пять в том же Раевском без труда углядел бы Сальери. Моцарт – если подумать, – наблюдал в Сальери друга. Смотрю на друга, как его ни ретушируй – убери морщины, напяль на голову парик с буклями, – не вижу Моцарта.