Песье распятие
Шрифт:
Грешным, кто склонится завтра над моим грешным же писанием, не трудно будет догадаться, кому довелось отправиться в крепость: отец Прохор со дня своего увечья редко покидал монастырь, Теофан задыхался и падал, пройдя несколько шагов в гору, Киприян путал молитвы, смещая их порядок и смысл, Антим мог отказаться. Итак, оставался я, самый младший и всем покорствующий по уставу.
Я не склонил головы, да отец Прохор и не ждал, что я приложусь губами к его усохшей руке, усыпанной серыми пятнами. Сидел, подбородком опершись на костыль, навсегда срастив с ним свой укороченный стан, костистый и светлый, румянолицый, с серебром в бороде и волосах. Чело его орошали звездочки пота.
«Будь осторожнее, сын мой Нестор, в обхождении с главой кукулинским, – тихо говорил он, а на стене за ним в неподвижности застыл солнечный луч. – Порядки там иные, не наши. Все находится в воле женщины высокого рода. Крепость хочет Симонида. И получит.
На следующий день, когда я ехал на Русияновом коне позади его плечистого ратника, посланного за мной, я спрашивал себя: уж не хотел ли отец Прохор надсмеяться надо мной, показать, что выстоять перед мечом ратника – совсем иное дело, чем перед крестом старейшины, его голос, когда он призывал меня к осторожности, казался даром неоценимым, значение и пользу которого я открою позднее. И еще: может, он предупреждал, чтобы перед любым старейшиной, даже перед духовным, я оставался таким, какой есть, пожизненным послушником, но не рабом в невидимых оковах. Расстриженный – непослушание и беззаконие: грех, – я мог сделаться рабом и скелетом без могилы и без креста. Забытым прошлым.
Броня молчания, сжимавшая меня всю дорогу, заставляла ратника, придержав коня, поглядывать на меня искоса и исподтишка, покуда наконец он всем лицом не повернулся ко мне. Неспрошенный сообщил мне свое имя – Стоимир. Острые сдвинутые брови под низким лбом, большой рот с малоподвижными губами, крупные ровные зубы, широкая нижняя челюсть под кудрявой бородкой, плечи, на которые можно погрузить камень, какой не под силу двоим. Но была и у него мука: под левой мышкой вздулась опухоль – давала себя знать незаросшая рана на боку. От меча. Он вверился мне и попросил совета. Я пообещал помощь – монах Теофан, травщик и исцелитель, избавит его от гнилого нароста. Тогда он мне открыл, что это Симонида, Русиянова жена, с ранних лет приученная к роскоши и удобствам, требует переселения в крепость. Чувствует себя княгиней. Новый властелин, еще недавно голодранец, во всем ей потакает. В плену женских прихотей и капризов, больших и малых.
«Тебе можно довериться, молодой и мудрый монах. – Он накренился в седле, из-за старинного колчана со стрелами более похожий на ловца, чем на воина. – Ведь ты, как и все церковные люди, заодно с нами. Я тебя научу. Войди к госпоже в милость, тогда и Русиян станет тебе защитником, будет считать своим. У нас только Симонида равна ему. Запомни, только она».
Симониду я увидел в новой пристройке Русиянова дома – просторном покое с мечами и щитами по стенам, со светильниками из серебра и больших морских раковин, кругом расстелены шкуры, на окнах прозрачные ткани. Встретила меня сидя перед столом, заваленным украшениями из золота, кости и рога: серьги, браслеты, чаши, бокалы, драгоценные ожерелья, нужности и ненужности, без коих кукулинцы обходились столетиями. Эта женщина, лет на десять моложе меня, а значит, и Русияна, округлая, белая, с очень густыми волосами, удивленно вздернула брови, словно не ожидала увидеть такого монаха – молодого, рослого и на вид весьма крепкого. С ее мягко склоненных плеч ниспадала пестрая накидка, надо думать, из заморского шелка, о котором редко кто в Кукулине и слышал. Мрамор, согретый жизнью и подцвеченный розоватым сиянием, ослепил меня своей красотой, околдовал. Даже когда вошел Русиян, я не сразу понял, чего он хочет, охваченный словно ознобом, бедный монашек с закипевшей кровью. Посчитав мою смятенность и молчание за скромность, так я, во всяком случае, думал, Симонида встала и, поднявшись на цыпочки, приблизила губы к уху мужа. Я не слышал, что она прошептала. Его лицо оставалось в тени.
«Ты ей кажешься слишком молодым для монаха, – с терпкой усмешкой на устах обратился ко мне Русиян. – Ты уже не Тимофей?»
«Ныне я Нестор, слуга господень».
«Ты знаешь, зачем я тебя позвал. Ты будешь сопровождать нас с Симонидой в крепость».
Келья. Бесконечная ночь, в тусклом свете склоняюсь я над своим писанием, припоминая тот день… В крепости, в верхнем покое, подле пустой мраморной гробницы лежал скелет – меж пожелтелых ребер воткнут подгнивший кол, рядом беленые овечьи кожи исписанные, палимпсесты [7] , покрытые пылью и изъеденные мышами. Я перекрестился вяло и небрежно, поглядывая тайком на Симониду, и, покропив вокруг себя святой водицей, затянул молитву и стал курить ладаном. Увидевши скелет, Симонида прикрыла ладонями глаза, сделавшись вдруг Робкой и беспомощной. Отступила на шаг, зашаталась. Русиян ее подхватил. И сам я, ошеломленный и устрашенный, вынудил себя устоять на ногах. Голова скелета была повернута ко мне. В глазницах скопился осевший мрак цвета затверделой крови, муравьям сподручно точить
7
Палимпсест – в палеографии рукопись, для написания которой переписчик использовал папирус или пергамент с предварительно стертым текстом, следы которого видны под поздней записью.
Русиян поджидал меня внизу.
«Этот костяк с колом, ведь это ж вампир? Или монахи считают таких неотпетыми мертвецами?»
«Не знаю. Это место не для живых».
Симонида почувствовала себя уязвленной.
«Кому и где жить, решаю я, монах. А теперь добро пожаловать. Будь гостем на нашем ужине…»
Глаза болят, слишком долго склонялся я над грубым столом в келье. Лягу и долго стану засыпать, храня лик Симониды под ресницами в переплетении грешных мыслей и грешных снов: костяк в крепости – Русиян, в шаге от него я, Тимофей, живой, лицом уткнувшись в густые волосы женщины, прильнув к ее голой груди, из ночи в ночь исхожу потом, рядом Симонида, я открываю ее, горячую, и растворяюсь в ней. Наутро поднимаюсь пустым: сны меня выпивают.
Днем бодрствую, а все во мне перемешано: давние и вчерашние лики и звуки, обрывки снов и еще что-то, имеющее обличье и смысл, – пустота во мне, что остается тенью ли, светом ли, онемелостью крови, печалью или бесчувствием. От этого не умирается, даже не обмирается, однако и не живется богаче и лучше. Укрепись, слышишь? – этот голос, этот строгий совет во мне – он не мой. Наверно, эхо какого-то далекого дня и кого-то, чей лик стерся из моей памяти. Я бы укрепился, да не могу. Слишком слаб. И наяву слышу Симонидин голос: что-то шепчет на неведомом языке, на удивление мне до конца понятном. Зовет меня, ищет меня. Скорчившись, выдираюсь из себя и иду к ней. Вот он я, шепчу немо. Я твой, предлагаюсь ей, вечно твой, клянусь. И сразу же понимаю, что нахожусь под пеленой сна. Хотя и сон этот не всегда отчетливый, часть действительности.
Я мучился, затянутый водоворотом мечты.
Тоска, соблазнительное сладострастье. Не монах, а скот.
9. Око
Прошлое, настоящее.
Когда-то, давно, построил ее неведомый царь. Шестигранная, множество бойниц, три восьмиугольные и три шестиугольные башни, соединенные с внутренними строениями. Время ее подгрызло, в развалах башен гнездятся вороны. В покоях для господ и слуг, в кладовых, конюшнях, кухнях – повсюду лишь скорпионы да тени. Вся громадина обросла черным мхом, в ней поселились нетопыри и призраки.
Тесаный известняк привозили из Кучкова, укладывали кусок к куску, так, по старым преданиям, у реки Сарандопор под горой Осогово постник Иоаким возвел монастырь, в ту же пору выстроили свои монастыри и Прохор над Пчинией, и Гавриил и Иоанн, первый в дебрях лесновских рощ, второй под тенью Рилы-горы, во времена царствования, или немного раньше, Мануила Комнина, а может, и Калояна или какого другого, третьего, князя ли, царя ли с востока или с севера. Я не ходил на богомолье в святилища четырех отшельников, но крепость знаю: ее надвешенность над Кукулином страхом вошла в первый взблеск моего сознания. С весенними дождями в северных ее тенях сгущаются отравные грибы, перед осенними туманами тоже. Над башнями, вернее, над остатками башен летом небо пустое, без звезд. Зимой вороны собираются стаями, облетают вокруг, хоронятся в темных трещинах. Порушенная поясная стена зияет широким отвором к нижней части села. Старые ворота разъели черви, доконал огонь крестоносцев или разбойников. Неведомо, кто и когда жил в крепости. Десятилетиями этот вход без порога или видимой межи не переступала нога человека.
На селе верили, что в крепости предаются ночному плясу некрещеные души и каждый, кто забредет в ее каменные покои, а в прошлом такое бывало, становится добычей нечистой силы. Следы попавших в плен плесневелого мрака затирались навеки. Что потеряно, то потеряно, ни молитвой, ни колдовством к жизни не воротить, зато о пропавших, если они и вправду были, оставались сказания, изо дня в день, из года в год менялись их имена и похождения: старожилы или пришельцы, латиняне, саксы, купцы иудейские или проповедники с далеких островов из отшельничьих пещер, белые и черные, остарелые мореходы, мечтающие о собственной ниве, беглые, прокаженные, маньяки, изгои.