«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия
Шрифт:
У укреплений толпились ошарашенные солдаты, которые даже и не заметили графа Набедренных с Веней — и потому выражали свои чувства во всей бранной полноте.
— Как жаль, что мы ничего не увидим, — шепнул Веня.
— Представьте, душа моя, какой стеной стоит там сейчас поднятый снег, — таким же шёпотом ответил граф Набедренных. — А если не стоит, мы о том не узнаем и, соответственно, не разочаруемся.
Веня всё равно безнадёжно вытянул шею. Шарфы его от падения разметались, и обнажилась грубая кожа ошейника, будь он четырежды всё то, что имели сейчас сказать ошарашенные солдаты.
Граф
Но лишившись шампанского вина, переждать их оказалось не так и легко.
— Флаг, етить, — сдавленно просипели впереди, — три сучьих взвода с самодельным флагом, леший их дрючь.
— Белым?
— Ну а каким? Как эта, поганка лешиная, как её… одрихея!
— Ещё взвод, северней!
Кто-то из солдат возопил невоспроизводимой тирадой и бросился с объятиями на соседа.
Четырёх взводов с самодельными флагами ничтожно мало, конечно, мало. Сейчас опять начнётся пальба — по городу ли, по казармам ли, по собственным ли нестройным рядам Резервной Армии.
Наверное, граф Набедренных и сам был пессимистом не хуже хэра Ройша, однако же — в отличие от хэра Ройша — солдатское ликование и объятия вызывали у него искреннейшую улыбку.
А Веня, бросив попытки что-нибудь разглядеть, вдруг взял графа Набедренных за руку. Не под руку — за руку.
Переплёл пальцы и приблизился ещё на шаг.
Глава 68. Уборка со стола
За последний пяток лет Гныщевич никогда не приближался к детским воспоминаниям плотнее, чем сегодня.
Когда ему не было ещё и десяти, Базиль Жакович, владелец кабаре, где работал сторожем папаша, заявил, что далее кормить дармоедские рты не намеревается. Хочешь супу? Потрудись — благо у хозяина имелся на сей счёт недурственный план. Держать у себя на приработке детей некрасиво, но кое-где могут и не заметить, а заметив, простить.
Вот, скажем, если б стояло при входе, дверь открываючи, эдакое белокурое чудо!..
Даже выдраенный, выстриженный и завитый, белокуростью Гныщевич не отличался, да и чуда из него при всём старании не выходило. Что-то было в его физиономии решительно нечудесное. Он стиснув зубы позволял застёгивать на себе истёртый камзольчик с зацарапанными латунными пуговицами, расшаркивался и кланялся, но на чай ему давали неохотно. А от многократных манипуляций со здоровенной дверью, entre autres, плечи ныли покрепче, чем заноют позже от таврской науки.
В общем, спустя пару месяцев Базиль Жакович от своей затеи отказался, камзольчик вышвырнул, а Гныщевичу объявил, что тот теперь будет прибирать со столов да чистить полы, ибо до официантов тоже не дорос пока. И было жутко обидно, что зарабатывает он себе на плошку супа не актёрскими талантами, не руками и не мастерством, а тем, на что девок беспризорных обычно подбирают — метлой да тряпкой махать. Это уж спустя годы, в Порту, Гныщевич сообразил, что актёрский талант у него вполне имеется, а хозяин просто сыскал ему неверное emploi. Ну какое из него белокурое чудо?
Гныщевич отсчёт себя вёл со срока более позднего — когда вышел из кабаре, хлопнув дверью погромче, и пошёл искать счастья куда глаза
Вот только именно этим Гныщевич сегодня и занимался — чистил последствия чужой трапезы. Развороченный артиллерийскими снарядами и гражданской паникой Петерберг выглядел как кабаре после особо буйной попойки. Брызги осколков, поломанные стулья, размокшие в луже вина конфетти да сочный храп тех, кто не дошёл до комнат наверху.
Не было в детстве ничего обиднее чужого праздника, а нынче в нём виделся своеобразный уют. Гныщевич сам поражался тому, как спокойно переносит эту мысль — осада Петерберга, un 'ev'enement без малого historique, почти полностью прошла мимо него. Нет, выпало, конечно, веселья и на Северную часть: оттуда как раз запускали самого первого и самого последнего взрывного делегата, там было больше всего пальбы промеж солдат Резервной Армии, туда приволокли и лазутчиков, выловленных в Порту. Ну так и по тарелкам клиентским нетрудно было собрать себе богатейший ужин, да только твоим он от этого не становился.
Где бы ни звучала пальба, все знали, что решалась судьба Петерберга на юге — там, где был Твирин. И Гныщевича это не смущало. А ведь если посудить, оба они на одно и то же претендовали — на солдатскую верность да уважение; однако же умудрялись не наступать друг другу на пятки. Был у Твирина свой особый charme, который Гныщевич хватать не пытался, а у Гныщевича зато имелся здоровый метаболизм.
Вечер и ночь прошли в лихорадке, так что сегодня утром Петерберг валялся в тяжёлом похмелье. На ногах остались лишь трезвенники да те, кто по природе своей был крепок. И ещё самые увлечённые: не далее как полчаса назад под окнами Гныщевича протрезвонила, прости леший, карета с шестёркой лошадей, содержащая в себе графа Набедренных и Веню. Они не то затеяли утренний променад, не то завершали ночной; граф поклялся, что днём будет в своём уме и в состоянии прочесть торжественную речь. По какой такой прихоти он раздобыл карету, шестёрку лошадей и, видно, доброго картографа, способного проложить по Петербергу для кареты маршрут, — одному лешему и ведомо.
«Да чего тут гадать, — пробурчал тогда За’Бэй. — Известно, по какой прихоти».
Гныщевич только хмыкнул.
«И ведь не скажешь, что укатил с вином да беспутными девками. И вино-то у него шампанское, и девки… какие-то не такие».
За’Бэй рассмеялся. Он не был трезвенником, зато крепостью как раз таки по природе своей отличался завидной. Гныщевич столкнулся с ним под утро возле временного штаба внутреннего патруля, куда господин За’Бэй явился в поисках полезного дела.
Не сиделось человеку на месте, никогда не сиделось. И в комнате их общежитской он почти не ночевал (что искупал раз в две недели громкими попойками), и теперь, уже после революции, постоянно болтался незнамо где. С людьми. Прям как Хикеракли, только Хикеракли вечно норовил залезть в душу, а на лбу у него отпечатывались какие-то глубочайшие выводы, а За’Бэй просто закатывал широкие рукава. В общем, Гныщевич его встретить был рад.