Песнь Соломона
Шрифт:
Так он нежился на постели Гитары в ленивом сознании собственной правоты, той добродетельности, которая побудила его, уподобившись тайному агенту, выслеживать собственную мать, когда примерно неделю назад она ночью вышла из дому.
Возвратившись домой с вечеринки, он едва успел подогнать отцовский «бьюик» к обочине тротуара и погасить фары, как вдруг увидел мать, которая шла по Недокторской улице в сторону, противоположную той, откуда он приехал. Было полвторого ночи, но, несмотря на поздний час и на то, что мать приподняла воротник пальто, у Молочника не создалось впечатления, будто Руфь старается, чтобы ее не узнали. Наоборот, ее походка выглядела уверенной. Не торопливой и не бесцельной — просто ровная походка женщины, которая идет по каким-то своим делам, скромным и отнюдь не бесчестным.
Когда
Конечно, это не любовное свидание. Человек, пришедший на свидание, встретил бы ее неподалеку от дома. Если ты испытываешь к женщине хоть какое-то чувство, как можно позволить ей ездить ночью общественным транспортом, в особенности когда женщина так немолода? Да и кто станет назначать свидание женщине, которой уже за шестьдесят?
Дальше начался какой-то кошмар: автобус останавливался чуть ли не поминутно, стоял на остановках неимоверно долго, так что было очень трудно незаметно следовать за ним и, поставив машину в тени, наблюдать, выйдет ли Руфь на этой остановке. Молочник включил радио, надеясь, что музыка его успокоит, но она еще больше его взвинтила. Он разволновался и уже всерьез подумывал о том, чтобы вернуться.
Наконец автобус подкатил к зданию вокзала. Последняя остановка. Из автобуса вышло несколько оставшихся пассажиров, в том числе и Руфь. Она вошла в помещение вокзала. На какое-то время он уже совсем было решил, что потерял ее из виду. Разве увидишь, в какой поезд она сядет? Не вернуться ли ему домой, опять подумал он. Стояла глубокая ночь, он смертельно устал и отнюдь не был уверен, что хочет узнать о матери еще что-нибудь новое. Но он уж слишком ввязался в слежку и понимал, что отступаться на таком этапе глупо. Он оставил машину на стоянке и не спеша зашагал к станции. Может быть, она не уехала поездом, подумал он. Может быть, она еще в вокзальном помещении.
Внимательно оглядевшись, он приоткрыл дверь вокзала. Матери там не было. Здание небольшое, простенькое. Старое, но хорошо освещено. На потолке скромной комнаты ожидания виднелся большой герб штата Мичиган, сверкающий яркими красками, возможно коллективно исполненный классом живописи какой-нибудь школы. Два розовых оленя, поднявшихся на дыбы и обращенных мордами друг к другу, а между мордами парит орел. Крылья у орла раскинуты и напоминают поднятые плечи. Голова повернута влево, свирепый глаз хищно устремлен в глаз оленя. Под гербом вьется длинная лента, на ней багровыми буквами латинская надпись: «Si Quaeris Peninsulam Amoenam Circumspice» [12] . Молочник не понимал по-латыни, не понимал он к тому же, отчего штат, имеющий своей эмблемой росомаху, изображает на своем гербе оленя. Может, это самки? Ему вспомнился рассказ Гитары о том, как он случайно убил самку оленя. «Мужчина не должен так поступать». На миг Молочника кольнуло нечто вроде укора совести, но он тут же подавил его и снова стал искать глазами мать. Он прошел в глубь станции. Нигде ее не видно. Тут он заметил, что на станции имеется еще и верхняя платформа, к которой ведет лестница, а также стрелку и рядом с ней надпись: ФЭРФИЛД И СЕВЕРО-ВОСТОЧНЫЕ ПРИГОРОДЫ. Возможно, Руфь поднялась на верхнюю платформу. Осторожно поглядывая вверх и по сторонам, он направился к лестнице. Внезапно тишину нарушил громкоговоритель, объявивший, что поезд № 215, следующий до Фэрфилд-Хайтс, отбывает с верхней платформы. Он тут же ринулся вверх по ступенькам, едва успел заметить, как Руфь садится в один из вагонов, и вскочить в соседний.
12
«Буде станешь исследовать полуостров, приятных тебе наблюдений» (лат.).
Поезд останавливался на десяти станциях, примерно через каждые десять минут, И каждый раз Молочник выглядывал с площадки своего вагона, не вышла ли мать. После шестой остановки он спросил кондуктора, когда пойдет
Молочник посмотрел на часы. Было уже три. Полчаса спустя кондуктор крикнул: «Фэрфилд-Хайтс. Последняя остановка». Молочник снова выглянул и на этот раз увидел, что Руфь вышла из вагона. Он юркнул за трехстенную деревянную загородку, где прятались от ветра ожидающие поезда пассажиры, и простоял там до тех пор, пока не услыхал на ведущих вниз ступеньках мягкий стук ее резиновых каблуков.
Он глянул вниз на улицу и увидел сплошные ларьки и лавки, все они были уже закрыты: газетные киоски, кафе, билетные кассы - и ни единого жилого дома. Богатые жители Фэрфилда не селились поблизости от станции, отсюда с дороги виднелось всего два-три дома. Руфь, однако, шла по улице все тем же уверенным и мерным шагом и через несколько минут свернула на широкую извилистую тропу, ведущую к местному кладбищу.
Разглядывая железную арку над входом, Молочник вспомнил, сколько раз ему рассказывала мать, каких трудов ей стоило отыскать подходящее кладбище для отцовской могилы, так как ей не хотелось хоронить его на кладбище, где лежат одни негры. Сорок лет назад Фэрфилд был деревенькой с таким маленьким погостом, что людям было все равно, где там хоронить белых, а где негров.
Молочник, прислонясь к дереву, ждал ее у входа. Теперь уж никаких сомнений не осталось: все, что рассказал ему отец, — правда. Его мать — глупая, себялюбивая, чудаковатая женщина с некоторой тягой к извращениям. Ну просто наказание какое-то! Почему во всей их семье нет ни одного нормального человека?
Она вышла только через час.
— Привет, мама, — сказал он, стараясь даже звуком голоса передать охватившую его холодную злобу; кроме того, он постарался ее напугать, внезапно появившись из-за дерева.
Это ему удалось. Оторопев, она споткнулась и охнула.
— Мейкон! Ты? Ты здесь? Ах, господи. А я-то… — Она отчаянно старалась сделать вид, что ничего особенного не случилось: губы ее кривила бледная улыбка, глаза помаргивали, она прилагала все усилия, чтобы найти какие-то слова, держать себя, как нормальнаая цивилизованная женщина.
Он перебил ее:
— Приехала полежать на могиле своего папаши? Все эти годы сюда ездишь? Нет-нет, да в проведешь ночь со своим папашей?
У нее бессильно опустились плечи, но голос прозвучал неожиданно твердо:
— Пойдем-ка к станции.
Ожидая обратного поезда, они простояли в трехстенной загородке целых сорок пять минут, и ни он, ни она не сказали ни единого слова. Взошло солнце и открыло миру имена юных влюбленных, написанные на деревянных стенках. Несколько мужчин поднялось по лестнице к верхней платформе.
Подали поезд с запасного пути, а они по-прежнему молчали. И лишь когда наконец завертелись колеса и прочистил горло локомотив, Руфь заговорила, и заговорила она прямо с середины фразы, словно все это время думала, непрерывно думала, начиная с того мига, когда она и сын сделали первые шаги, удаляясь от ворот фэрфилдского кладбища.
— …дело в том, что я очень мала. Я не о росте говорю, а о том, что я маленькая по своей сути и стала такой потому, что на меня давили, меня ужимали. Я жила в большом, огромном доме, и дом этот давил на меня и превратил в такую вот мелочь. Друзей у меня не было, одни соученицы, которым нравилось щупать мои платья и мои белые шелковые чулки. Но, мне кажется, я и не нуждалась в друге, потому что друг у меня был. Я была маленькая, а он большой. Единственный человек во всем свете, которому действительно было небезразлично, жива я или умерла. Жива я или нет — это многих интересовало, но только ему это было небезразлично. Мой отец не был хорошим человеком, Мейкон. Не сомневаюсь, он презирал людей, мог поступить жестоко, неумно. Но ему было небезразлично, жива ли я и как я живу, и на всем, на всем белом свете больше не было и нет такого человека. И за это я была предана ему всей душой. Для меня было очень важно находиться около него, возле его вещей, — вещей, которыми он пользовался, которые трогал. А позже для меня так же важно стало знать, что он существовал когда-то в этом мире. Он покинул этот мир, а я продолжала хранить в себе это чувство, которое он мне даровал, — что я кому-то небезразлична.