Песнь Соломона
Шрифт:
— Тебя уже и так оставили. Если тебе этого мало, я тебя так вздую, что ты своих не узнаешь, тогда некому будет жаловаться.
— Не серди меня! — закричала Агарь и вцепилась пальцами себе в волосы. Жест вполне обычный, выражающий безысходность отчаяния, но неловкость этого движения навела Руфь на мысль: а ведь с девушкой и в самом деле что-то не так. Вот она — пресловутая дикость Южного предместья! Не в нищете она, не в шуме и не в грязи или буйном разгуле страстей, когда даже любовь выражает себя ударом пешни, а в полном отсутствии запретов. Здесь каждый знает, что в любой момент любой может сделать все, что угодно. Не дикая пустыня,
Она не замечала проявлений такой безудержности у Пилат, женщины уравновешенной и к тому же обладавшей огромной силой духа — кто, кроме Пилат, рискнул бы противоборствовать Мейкону? Тем не менее Руфь испугалась, когда увидела ее впервые, много лет назад. Пилат постучалась в кухонную дверь в поисках братца своего, Мейкона, как она сказала. (Руфь и сейчас немного побаивалась ее. Ее пугал и облик — волосы, остриженные коротко, как у мужчины, большие сонные глаза и постоянно шевелящиеся губы, и удивительно гладкая кожа — ни волоска, ни шрама, ни морщинки. Но главное — Руфь видела ее живот. То место посредине живота, где у каждого человека, кроме Пилат, расположен пупок. Даже если женщина, лишенная пупка, не пугает вас, то, уж во всяком случае, она требует к себе самого серьезного отношения.)
Пилат властно подняла руку и велела Агари утихомириться.
— Сядь, посиди тихо. Со двора не уходи.
Агарь умолкла и поплелась к скамейке. Тогда Пилат посмотрела на Руфь:
— Войди-ка в комнату. Передохни, куда он денется, твой автобус?
Женщины сели друг против друга за стол.
— Жара такая, персики пересыхают, — заговорила Пилат и протянула руку к корзине с откинутой крышкой, где лежало несколько штук. — Но попадаются и хорошие. Нарезать тебе свежий сочный персик?
— Нет, спасибо, — ответила Руфь. Она даже немного дрожала. После напряжения, которое она перенесла, после вспышки гнева, сделавшей ее на время смелой, даже грозной, и после того, как Пилат обрушилась на внучку, этот светский тон разговора хозяйки и гостьи слишком уж внезапно вернул ее к привычной ей жеманной важности и выбил из колеи. Руфь опустила на колени стиснутые руки, пытаясь унять их дрожь.
Как различны они были, эти женщины. Одна черная, другая желтая, как лимон. Одна затянута в корсет, другая — в платье, одетом на голое тело. Одна начитана, но почти не бывала за пределами родного города. Другая прочла только учебник по географии, зато объездила из конца в конец всю страну. Для одной немыслима жизнь без денег, другая равнодушна к ним. Впрочем, все это пустяки. Существенно же то, что их объединяет. Обеих глубоко интересует судьба сына Мейкона Помера, у обеих не прервалась связь с отцами, после того как те покинули наш свет, и связь эта для них благодетельна.
— В прошлый раз, когда я тут была, вы угощали меня персиком. Тогда я тоже приходила из-за сына.
Пилат кивнула и ногтем большого пальца разделила персик на две половинки.
— Ты не сможешь ее простить. Она ничего не сделала, но ты не сможешь простить ее даже за эти попытки. Хотя, сдается мне, ты смогла бы ее понять. Послушай-ка меня минутку. Тебе сейчас впору самой убить ее, ну, или, скажем, покалечить, потому как она хочет отнять его у тебя. Она враг тебе, потому что старается лишить тебя сына. А ты поставь себя на ее место, ведь и ее кто-то хочет его
Конечно, я стараюсь ее удержать. Ведь и она мое дитя, ты знаешь, и все-таки после каждой новой попытки я ей ох какую взбучку задаю. Заметь, только за то, что пыталась, потому как я твердо знаю: дальше попыток дело не пойдет. Он еще и на свет не родился, а уже оборонялся, не давал себя убить. Он еще лежал у тебя в животе, а родной его папа старался его извести. И даже ты ему иногда помогала. А он, бедняжка, отбивался от касторки, и от иголки, и от горячего пара, И уж не знаю, чего там еще вытворяли вы с Мейконом. Но он отбился, он остался жив. Когда был совсем, совсем беспомощным. И теперь ему ничего не грозит, кроме одного — он не знает жизни и знать не хочет, и ни одной женщине в мире не суждено его убить. Скорей уж, женщина спасет ему жизнь.
— Но ведь никто не живет вечно, Пилат.
— Да что ты?
— Ну конечно.
— Говоришь, никто?
— Конечно, никто.
— Отчего бы это — не пойму.
— Смерть так же естественна, как жизнь.
— Ничего естественного в смерти нет. Самое неестественное, что есть на свете.
— Вы что, думаете, люди должны вечно жить?
— Не все, а некоторые. Я так думаю.
— А кто будет решать, кому из людей нужно жить, а кому не нужно?
— Сами люди и будут решать. Некоторым хочется жить вечно. А другим не хочется. Я считаю, они сами это как-то для себя решают. Люди умирают, когда захотят умереть и если захотят. Тот, кто не хочет, умирать не станет.
Руфь похолодела. Она всегда считала, что ее отец желал умереть.
— Хотела бы я разделять вашу веру, хотя бы в том, что касается моего сына. Только боюсь, поверив вам, я проявлю собственную глупость, и ничего больше. Вы видели, как умер ваш отец, а я видела, как умер мой; вы видели, как вашего отца убили. Что же, по-вашему, он хотел умереть?
— Я видела, как застрелили папу. Он сидел на заборе и взлетел на пять футов вверх. Я видела, как он упал потом на землю и дергался. Но я не только не видела, как он умер, я встречала его после того, как его застрелили.
— Пилат… Вы сами же его похоронили. — Руфь сказала это так, словно говорила с ребенком.
— Его хоронил Мейкон.
— Не все ли равно?
— Мейкон его тоже видел. После того, как похоронил его, после того, как папу сбили выстрелом с забора. Мы оба видели его. Я вижу его до сих пор. Он помогает мне, он очень помогает. Говорит всякие вещи, которые мне нужно знать.
— Какие вещи?
— Разные. Приятно чувствовать, что он со мной. Он, понимаешь ли, такой, что я всегда на него могу положиться. И еще я тебе вот что скажу. Кроме него, у меня никого нету. Мне ведь еще девочкой пришлось оторваться от других людей. Ты себе даже не представляешь, каково это. После того как папу сбили выстрелом с забора, мы с Мейконом несколько дней бродили неподалеку от фермы, потом поссорились, и я ушла одна. По-моему, мне было тогда лет двенадцать. Как осталась я одна, так сразу двинулась в Виргинию. Мне вроде бы помнилось, что у папы там есть родня. Или у мамы. Вроде помнилось мне, будто насчет этого что-то говорили. Маму-то я не помню, потому как она умерла до моего рождения.