Песнь Соломона
Шрифт:
— Да каким же образом вся эта дурь изменит мою жизнь и жизнь других негров? Ваши поступки безумны. Мало того, они входят в привычку. Напрактикуешься как следует — и будешь убивать кого угодно. Ты меня понял? Убийца есть убийца, он может убить и без причины. Не понравится тебе кто-то — прикончишь. Меня можешь убить.
— Мы не убиваем негров.
— Ты послушай, как ты говоришь. Негров. Не Молочника. Ты ведь не сказал: «Да что ты, Молочник, уж тебя-то я и пальцем не трону». Нет. Ты говоришь: «Мы не убиваем негров». Бред собачий! А что, если вы вдруг вздумаете изменить свои законы?
— «Семь дней» — это «Семь дней». Организация существует
Молочник задумался.
— И молодые у вас есть? Или все остальные постарше? Ты один там молодой?
— А в чем дело?
— Только в том, что сопляки страсть как любят менять правила.
— Ты беспокоишься за свою жизнь, Молочник? — посмеиваясь, спросил Гитара.
— Нет. В общем, нет. — Молочник погасил сигарету и достал новую. — А какой твой день, скажи-ка?
— Воскресенье. Я — Воскресенье.
Молочник потер лодыжку на той ноге, что была короче.
— Ох, друг, боюсь я за тебя.
— Забавно. А я за тебя.
ГЛАВА 7
Люди, живущие вдали от моря, понимают это. Понимают, что какие-нибудь случайные ручей Биттер и река Паудер, протекающие по штату Вайоминг, или большое Соленое озеро в штате Юта — в их краях единственная замена моря, и, лишенные возможности претендовать на побережье, довольствуются крутыми и отлогими берегами да отмелями. Они обычно мирятся с добровольным заключением, поскольку бежать все равно некуда. Но людей, живущих в районе Великих озер, сбивает с толку их окраинное положение, они живут на самом краю государства, но край этот — граница, а не побережье. Поначалу и они, подобно жителям побережья, воображают, будто находятся на рубеже, откуда дорога ведет лишь в последний путь и бегство без возврата. Однако пять Великих озер, которые впитывают в себя через залив Святого Лаврентия дух морских просторов, тоже пленники суши, хотя извилистая река соединяет их с Атлантическим океаном. И как только жители озерного края обнаружат это, их так и тянет прочь от насиженных мест, и они неизбежно жаждут перемен, столь же неизбежно принимающих самые странные формы. То им вдруг захочется ходить по каким-то другим улицам, где свет солнца падает на мостовую иначе. То их потянет в незнакомую компанию. Или просто до смерти захочется хотя бы услышать, как у тебя за спиной громко захлопнулась дверь.
Вот Молочнику именно этого хотелось. Ему хотелось, чтобы тяжелая белая дверь их дома на Недокторской захлопнулась за ним, хотелось услышать, как в последний раз щелкнет за спиной замок.
— Тебе же все достанется. Все! И ты будешь свободен. Деньги — это свобода, Мейкон. Только деньги и дают нам настоящую свободу.
— Я знаю, папа, знаю, и все же мне надо уйти. Я ведь не уезжаю за границу, просто мне хочется начать самостоятельную жизнь. Ты сделал это в шестнадцать лет. Гитара — в семнадцать. Так поступают все. Все через это прошли. А я до сих пор живу в родительском доме и служу в твоей конторе — не потому, что лез из кожи вон, добиваясь этого места, а потому, что я твой сын. А ведь мне уже за тридцать.
— Ты нужен мне здесь, Мейкон. Если тебе так хотелось уйти, надо было сделать это пятью годами раньше. А сейчас уж я завишу от тебя. — Мейкон Помер не умел просить, но никогда еще его слова не были так похожи на просьбу.
— Только на год. Всего на один год. Дай мне денег на год и разреши уехать. Когда я возвращусь, я отдам этот долг: буду целый год работать
— Суть не в деньгах. Мне нужно, чтобы ты был тут и занимался моим делом. Тем самым, что я намерен тебе передать. Дело требует изучения, ты должен научиться сам всем распоряжаться.
— Дай мне часть твоих денег сейчас, когда они мне нужны. Не поступай, как Пилат, — та упрятала свои деньги в зеленый мешок и подвесила к потолку — ни себе, ни людям. Не заставляй меня ждать до тех пор…
— Что ты сказал? — С той же внезапностью, с какой старая собака, почуяв запах сырого мяса, перестает грызть башмак, умоляющее выражение лица Мейкона Помера сменилось на оживленное, у него даже ноздри раздулись.
— Я сказал, дай мне немного…
— Нет. Не о том. Насчет Пилат и мешка.
— А, насчет мешка. Да разве ты его не видел? Зеленый, он у нее в комнате висит. Говорит: это ее наследство. Там нельзя по комнате пройти — обязательно башкой о него стукнешься. Ты что, не помнишь?
Мейкон часто-часто заморгал, но потом все-таки взял себя в руки в сказал:
— Я сроду не переступал порог ее дома. Один лишь раз заглянул к ней в окно, но было темно, и я не заметил, чтобы что-нибудь свисало с потолка. Когда ты его видел в последний раз?
— Месяцев девять или десять назад. А что такое?
— Ты думаешь, он и сейчас там висит?
— А куда ему деваться?
— Зеленый, говоришь? Ты уверен, что он зеленый?
— Ну да… зеленый, как трава. А в чем дело? Почему ты так заволновался?
— Ты говоришь, она сказала тебе: там мое наследство? — Губы Мейкона кривила улыбка, до того коварная, что и не поймешь, улыбка ли это.
— Нет. Она мне этого не говорила, это сказала Агарь. Один раз я быстро прошел через комнату прямо к… мм… прямо к противоположной стене, и, так как я высокий, я на него наткнулся. Здорово ударился головой. У меня даже шишка вскочила. Я спросил у Агари, что там такое, а она ответила: наследство Пилат.
— Ты стукнулся о него головой и у тебя вскочила шишка?
— Да. Такое впечатление, будто там кирпичи. А ты что, в суд на нее хочешь за это подать?
— Ты второй раз завтракал?
— Сейчас только пол-одиннадцатого, папа.
— Сбегай-ка в ресторанчик Мэри. Возьми у нее две порции жаркого на вертеле. Встретимся в парке против «Приюта милосердия». Там и поедим.
— Папа…
— Ступай. Делай, что тебе сказано. Ступай же, Мейкон.
Они встретились в небольшом общественном парке, через дорогу от «Приюта милосердия». Парк кишел голубями, студентами, пьяницами, собаками, белками, деревьями и секретаршами. Двое цветных присели на скамью, чуть в стороне от самой оживленной части парка, но не в глухом уголке. Одеты они были хорошо, слишком хорошо для того, чтобы есть свинину из коробочки, но в этот теплый сентябрьский день такая маленькая вольность не резала глаз, наоборот, она подходила к общей атмосфере благодушия, царившей в парке.
Молочника немного заинтриговало, но не встревожило волнение отца. Столько событий на него свалилось, столько перемен. К тому же он не сомневался, что дело, из-за которого отец сидит как на иголках и оглядывается, не подслушивает ли кто, имеет отношение к отцу, а к нему самому не имеет. Он трезвым взглядом смотрел на отца, после того как выслушал в поезде печальнейшую повесть матери. Ее слова и сейчас звучали у него в ушах: «Какой вред я тебе принесла, когда стояла на коленях и молилась?»