Песнь Соломона
Шрифт:
— Кости белого человека, — сказал Мейкон. Он встал и зевнул. Небо начинало светлеть. — Старая чернокожая сучка шляется по всей стране, таская за собой кости белого человека. — Он снова зевнул. — Никогда не мог понять эту женщину. Мне семьдесят два года, и я так и умру, ничего в ней не поняв. — Он подошел к двери, открыл ее. Потом обернулся и сказал Молочнику: — Но ты-то, я надеюсь, уразумел, что все это значит? Если Пилат унесла с собой кости того белого, а золото бросила, значит, золото и сейчас там лежит. — И торопливо захлопнул за собой дверь, покуда Молочник не успел ничего возразить.
Ну и пусть сгниет там, подумал Молочник. Если кто-нибудь просто скажет при мне слово «золото», я ему зубы повыбиваю. Ему хотелось еще кофе, но он так устал, что не мог заставить себя сдвинуться с места. Через минуту сюда спустится мать; когда они с Мейконом входили в дом, она встала, но муж велел ей вернуться в спальню. Молочник вытащил еще одну сигарету, он смотрел на раковину: занималась заря, и свет электричества, отражавшийся в раковине, становился все тусклее. Солнце поднималось бодро, жизнерадостно, суля еще один жаркий день. Но чем энергичнее оно сверкало, тем сильней наваливалась на него тоска. После ухода Мейкона, оставшись на кухне один, он не стал
16
Пилат ошибается — глава 19. стих 6.
Молочник не знал, что и думать. До этого он считал, что знакомство его тетки с Библией ограничено умением выуживать оттуда имена, и вдруг она цитирует Евангелие, называет главу и стих. Мало того на Молочника, на Гитару, на Мейкона она глядела с таким видом, словно не очень ясно себе представляла, кто же они, собственно, такие. А когда ее спросили, знает ли она их, Пилат решительно ответила: «Этого человека не знаю», бросив взгляд на брата. «Но, сдается мне, я встречала неподалеку от дома того вон парня», — тут она указала на Гитару, который сидел на скамье, как мраморное изваяние с глазами мертвеца. Позже, когда Мейкон всех их развез по домам — Пилат сидела впереди, а Гитара и Молочник на заднем сиденье, — Гитара за всю дорогу не проронил ни слова. Он как будто источал из себя такую огненную ярость, что жаркий воздух, который врывался в открытые окна машины, казался прохладным по сравнению с ней.
А Пилат опять переменилась. Она опять стала высокой. Голова, повязанная старой шелковой тряпкой, почти касалась потолка машины, как головы мужчин. И голос у нее стал прежним. Она говорила, обращаясь только к Мейкону, и говорила все время только она. Спокойно и неторопливо, словно продолжая рассказ с того места, на котором ее перебили, повествовала она брату историю, вовсе не похожую на ту, которую сообщила в полиции:
— Я просидела там в пещере весь день и всю ночь, а когда выглянула на другое утро, ты уже ушел. Мне стало так страшно, что я бросилась бы догонять тебя, да куда бросаться, не знала. А вернулась я туда только через три года, а то и больше. Было это зимой. Все засыпало снегом, дороги почти не видать. Я сперва наведалась к Цирцее, а потом уж от нее пошла искать пещеру. Ох и трудно было, скажу я тебе, я к тому же еще приболела. Куда ни глянь, везде сугробы. Но как тебе в башку могло прийти, что я вернусь туда за этими мешочками? Я и в первый-то раз пальцем не притронулась к ним, а уж через три года и вовсе про них думать забыла. А пошла я туда, потому как мне папа велел. Он навещал меня - время от времени. Говорил, что нужно делать. Сперва просто велел петь, все время петь. «Пой, — бывало, шепчет. — Пой, пой». Потом, сразу после того, как родилась Реба, он пришел и прямо сказал: «Негоже так — сбежать, а покойника бросить, — сказал он мне. — Жизнь человеческая драгоценна, нельзя так — бросить все и убежать». Ну, я сразу поняла, о чем он, потому как он там рядом стоял, когда мы убили того человека. Он хотел сказать, мол, если забираешь чью-то жизнь, то она уже твоей делается. Ты за нее в ответе. Ты считаешь, убьешь человека и избавишься от него? Нет, он все равно с тобой останется и сделается после этого твоим. Поэтому я и вернулась за покойником. И все-таки нашла пещеру. Он лежал там. То ли волки, то ли еще какие звери, наверное, протащили его по пещере, и он лежал, сидел даже, верней будет сказать, на той самой каменной плите, где мы с тобой когда-то прикорнули. Я сложила в мешок все, что от него осталось, какие-то клочья одежды… а кости сухие и чистые. С тех пор я и ношу его с собой. Мне так папа наш велел, и он прав, знаешь. Нельзя забрать у человека жизнь и уйти, а его бросить. Жизнь — это жизнь. Драгоценная. И те, которых ты убил, — твои. Они навсегда остаются с тобой, хотя бы в памяти. Вот и получается, что лучше, куда лучше взять кости и повсюду носить их с собой. И душа спокойна, если так сделать.
Нет, не спокойна, испоганена душа, подумал Молочник, испоганена на всю жизнь. Он с усилием встал. Сперва нужно поспать хоть немного, а потом пойти искать Гитару.
Плетясь вверх по лестнице, он вспомнил спину Пилат, когда старуха вылезла из «бьюика» и пошла к дому, — она совсем
Молочник проспал до полудня. В комнате за это время кто-то побывал и поставил на пол у кровати вентилятор. Он долго лежал, слушая, как жужжит вентилятор, потом встал и пошел в ванную. И даже в тепловатой воде ванны он продолжал потеть, и от жары и усталости ему было лень намылиться. Время от времени он брызгал себе в лицо водой, смачивая отросшую за два дня щетину. Наверное, он порежется, когда станет бриться. Лежать в ванне было неудобно — коротка, ног не вытянешь, а ведь когда-то он чуть ли не плавал в ней. Молочник посмотрел на свои ноги. Сейчас левая казалась нисколько не короче правой. Он лежал, неторопливо блуждая взглядом по телу. До сих пор он чувствует на себе прикосновение руки полицейского — от этого прикосновения он вздрагивает и сейчас, как лошадь, когда на нее садится овод. Но не только от этого у него зудит кожа. Наверное, от стыда. Ему стыдно, что он стоял раскорякой, что его всего общупали, что на него надели наручники. Ему стыдно, что он украл скелет — скорей выходка озорника мальчишки, чем рискованный поступок взрослого мужчины. Стыдно, что выручать его из участка пришлось не только отцу, но и тетке. Еще стыднее было видеть, как отец с заискивающей улыбкой — «ну вы же понимаете, со всяким бывает» — умасливал полицейских. Но стыднее всего было смотреть на Пилат и ее слушать. Не в том дело, что она вела себя, как тетушка Джемайма, хуже то, что она умело и охотно взялась выполнять эту роль… ради него. Ради него, который только что вылез тайком из ее дома, полагая, что он ее ограбил. И никакого значения не имеет, что он думал, будто и она украла… У кого украла-то? У мертвеца? У его отца, готового принять участие в грабеже? И тогда, в пещере, и сейчас? Он, Молочник, тоже украл, мало того, он был готов — во всяком случае, он уверял себя, что готов, — оглушить Пилат ударом кулака, если она его застанет.
Оглушить ударом кулака старую чернокожую женщину, которая когда-то сварила для него по всем правилам яйцо в мешочек, чтобы он впервые в жизни отведал это блюдо, которая показала ему небо, небесную голубизну, напоминавшую цветом ленты на шляпке ее матери, так что с тех пор, когда он смотрит на небосвод, тот не кажется ему далеким, недоступным, кажется близким, хорошо знакомым, обжитым, как его собственная комната. Она рассказывала ему сказки, пела песни, кормила бананами и маисовыми лепешками, а в первый холодный осенний день горячим ореховым супом. И если верить матери, то именно этой чернокожей старухе — ей под семьдесят сейчас, но она сохранила гладкость кожи и проворство движений под стать молоденькой девчонке, — именно ей обязан он своим воистину чудесным появлением на свет. И эта женщина, которую он собирался оглушить ударом кулака, вошла, шаркая ногами, в участок и устроила для фараонов небольшое представление — что угодно, то и делай с этакой старухой: и посмеяться можно, и жалость испытать, и презрение, можно поиздеваться, слушая ее басни, а можно проявить к ним недоверие, с ней можно быть и недобрым, и раздражительным, и капризным, и власть свою показать, и злость на ней сорвать, и зевать, не скрывая скуки, — все, что твоей милости угодно, лишь бы это шло на пользу ей и ее племяннику.
Молочник поболтал в воде ногами. Снова ему вспомнилось, как Гитара смотрел на Пилат — искрами бриллиантов в его глазах сверкала ненависть. Как он смел так на нее смотреть! Внезапно он понял: он знает ответ на вопрос, который так и не решился задать. Гитара может убить, он пойдет на убийство охотно, а возможно, уже убивал. Он способен убивать, и это причина его вступления в организацию «Семь дней», а не следствие пребывания в этой организации. Вот что. Незачем ему было так смотреть на старуху, подумал Молочник, поднялся и торопливо стал намыливаться.
Едва он вышел из дому, его окатила волна сентябрьской жары, и приятной прохладной ванны как не бывало. Мейкон уехал на «бьюике» — с годами ему становилось все труднее ходить пешком, — так что Молочник пешком отправился к дому Гитары. Выйдя из-за угла, он увидел перед домом серый «олдсмобиль» — эта машина с зубчатой трещиной на заднем стекле теперь то и дело попадалась ему на глаза. Внутри «олдсмобиля» сидело несколько мужчин, а двое стояли на улице: Гитара и Железнодорожный Томми. Молочник замедлил шаги. Томми что-то говорил, Гитара кивал. Затем они пожали друг другу руки — такого рукопожатия Молочник еще никогда не видел: сперва Томми взял обеими руками руку Гитары, потом то же самое сделал Гитара. Томми сел в машину, а Гитара бегом обогнул дом и помчался к боковой наружной лестнице, которая вела в его комнату. «Олдсмобиль» — по соображениям Молочника, модель 1953 либо 54-го года — круто развернулся и двинулся как раз туда, где стоял Молочник. Когда машина с ним поравнялась, он заметил, что все, находившиеся внутри, пристально глядят вперед. За рулем сидел Портер, Железнодорожный Томми — на другом краю переднего сиденья, а между ними — Имперский Штат; на заднем сиденье расположились Больничный Томми и человек по имени Нерон. Третьего Молочник не знал.
Это, наверное, они, подумал он. Сердце его бешено заколотилось. Шестеро, в том числе Портер, и еще Гитара. Конечно, это «дни». Да, и машина. Та самая машина, которая иногда подвозит к их дому Коринфянам. Сначала Молочник думал, что просто кто-то раз-другой подвез домой его сестру после работы. Но потом, поскольку она не обмолвилась об этом обстоятельстве ни словом и к тому же в последнее время стала как-то спокойнее и располнела, он решил, что она с кем-то встречается тайком. Это открытие показалось ему и забавным, и милым, и немного грустным. Но сейчас он понял, что человек, который с ней встречается, принадлежит к числу тех, кто постоянно ездит на этой машине, а значит, принадлежит к «Семи дням». Вот дура, подумал он. Нашла кого выбрать. До чего же она глупа. Господи, до чего глупа!
Нет, он не сможет сейчас встретиться с Гитарой. Он зайдет к нему в другой раз.
Люди обращались с ним гораздо лучше, сердечнее, когда Молочник бывал пьян. На самого Молочника алкоголь никак не действовал, зато оказывал огромное влияние на тех, с кем он сталкивался, находясь в нетрезвом состоянии. Они и выглядели симпатичнее, и обращались к нему только шепотом, и прикасались к нему — пусть даже с целью вытолкать его с вечерники, потому что он помочился в кухонную раковину, или обшарить его карманы, пока он дремлет на скамейке, дожидаясь автобуса, — нежно и любовно.