Песня синих морей (Роман-легенда)
Шрифт:
Двое мотористов сменяли друг друга каждые полчаса. На палубе они появлялись полуоглохшие, угоревшие. Жадно глотали соленый воздух. В кубрик не спускались, отдыхали наверху, не замечая шторма, не обращая внимания на брызги и ветер.
А ветер по-прежнему гнал сырую гулкую темноту, гудевшую в мачтах. Но теперь в его порывах все чаще угадывалась какая-то прочная, тяжелая устойчивость. В этой устойчивости чувствовалось приближение открытого моря.
Колька заступил к штурвалу в третий раз, когда, наконец, качка стала размашистей, но ровнее. Шкипер снял фуражку, медленно и устало вытер мокрую голову.
— Кончился
Мотор стучал, казалось Кольке, торопливо и весело. Шторм не воскрешал больше в памяти печальных сказаний — Колька попросту не думал о нем. Его мысли, опередив «Черноморку», уже достигли Стожарска и закружились в наплыве береговых радостей и надежд.
Около полуночи по курсу шхуны, — далеко-далеко, где-то в провалах волн, — забились едва различимые проблески Стожарского маяка. Сначала робко, напоминая скорее степные зарницы, они постепенно разгорались синеватыми сполохами и, поднявшись, наконец, из-за моря, швырнули навстречу «Черноморке» яркие брызги огня…
На причале шхуну ожидали женщины. Они стояли тесной толпой, без слов, суеверно-молчаливо вглядываясь в море. Были здесь молодые и старые, матери и жены, редко — девушки. По неписаному закону морячек право встречать корабли принадлежало лишь тем, кто кровно связан с командой. Появление в такое время на причале девушки воспринималось равносильно венчанию: уж коли не постеснялась вместе с матерями да женами выглядывать милого, значит, сошлися стежки-дорожки на веки вечные… Вот почему не многие девушки решались приходить сюда во время шторма. Чаще они поджидали суда в одиночестве, прячась от людского взора, бродя в темноте по берегу.
Первым сошел на причал шкипер. Он поздоровался с женщинами и, чувствуя их настороженное ожидание, с напускным равнодушием, почти небрежно обронил:
— Ну, слава богу, добрались… Потрепало чуток, да обошлось.
Стесняясь своей ласки, как бы в шутку, обнял жену — обычно сварливую, а ныне притихшую, как и все морячки, старуху. И лица женщин потеплели. Но они по-прежнему молчали, не выказывая своей радости: такая радость считалась среди них оскорбительной. Ведь шторм продолжался, в море находились другие суда, на которых бедствовали мужчины. Их ждали другие женщины, ждали тревожно и мучительно, с тоской и надеждой прислушиваясь к ветру и морю. Здесь, на побережье, люди привыкли делить поровну горести, поэтому и радость считалась истинной лишь та, которая принадлежала всем.
Кольку встретила мать. Она обессиленно приникла к нему, всхлипнула.
— Промок-то, — протянула счастливо и жалобно.
Колька гладил под сбившимся платком ее волосы и, пряча за внешней суровостью нахлынувшую любовь к матери, грубовато-покровительственно говорил:
— Ну чего ты… В море и шторма-то — на копейку…
Домой они шли по темной улице, заросшей бурьяном, и мать торопливо рассказывала о минувшем вечере.
— Отец все выходил на крыльцо, в море высматривал. Он хоть и молчит, а сердце у него болит о тебе, сынок, вижу… Потом не стерпел, подался с рыбаками к маяку. «Там, — говорит, — самое чертово место, буруны. На тех треклятых бурунах чаще всего люди беду принимают». Взял бухту каната, фонарь да багор — и ушел…
После долгой
— Женщинка одна прибегала, вдруг сказала мать, — от учителя, Якова Иваныча. О тебе справлялась. Сказывала, волнуется Яков Иваныч за тебя… А сама тихая, сиротливая. «Глаза у вас, — говорит мне, — как у вашего сына. Добрые». — Она умолкла и, лишь пройдя с полквартала, негромко, с затаенной грустью спросила: — Кто такая?
— Племянница учителя. Из Ленинграда, — ответил Колька, сдерживая дыхание. У калитки он неожиданно остановился и, глядя в темноту, нерешительно промолвил: — Ты вот что, мама… Ты иди одна. А я побуду на улице. — И соврал: — Мутит меня после шторма.
— Побудь, сынок, побудь, — с поспешной готовностью согласилась мать. — А я тем временем плиту раздую, ужин тебе разогрею…
«Не догадалась», — успокоил себя Колька, свернув за угол. Он не видел, как, войдя в дом, мать печально прислонилась к косяку двери и вытерла концом платка глаз. Потом перевела взгляд на плиту и замерла в нерешительности, не зная, разжигать ее или не надо…
А Колька не объяснил бы, зачем пришел к дому Городенко. С той самой минуты, когда мать сказала о Елене, он понял; что в эти два дня они непрерывно шли навстречу друг другу. Шли сквозь туман и шторм — оба, потому что Елена была с ним каждую минуту. И, быть может, все, что скрывала она до рейса или о чем не догадывалась сама, вдруг стало для нее зримым и важным именно в этот, штормовой, день. Ведь любовь, как и все на земле, глубже всею дознается в часы испытаний… Или ее действительно присылал Городенко? «Тихая, сиротливая», — вспомнил он слова матери. Почему-то увидел женщин, встречавших шхуну: там, на причале, они тоже были тихие, сиротливые. Такими сделало их ожидание. Значит, и Елена ждала его?
Он внезапно осознал, что за два суровых, дня, которые они с Еленой провели в разлуке, их близость вышла из рамок мечтательной наивности, стала самой жизнью. Она утратила бездумную звонкость, юношескую беззаботность и легкость, ибо породила свой долг и свои права. Одним из них было Колькино право постучать сейчас в окно угловой комнаты, разбудить Елену и сказать, что все обошлось хорошо, что он пробился с друзьями сквозь шторм и достиг берега, на котором живет она. Родного берега. Колька подкрался к углу дома и, покосившись по сторонам, легонько постучал в окно. И тотчас же за стеклом возник силуэт Елены и заскрипели отворяемые створки.
— Ты! — не удержала радости женщина. И, уже переведя дыхание, с ласковой укоризной человека, пережившего тревогу, добавила: — Я знала, что все будет хорошо. Ты ведь шел по нашей дороге.
Она была в сорочке, которая открывала ее плечи и руки. Волосы Елены растрепались, и вся она еще хранила таинственную теплоту сна. Та доверчивость, с которой женщина метнулась к нему, даже не подумав одеться, еще больше уверила Кольку в том, что он дорог ей.
А Елена стиснула Колькину голову, притянула и устало прижалась щекой к его огрубевшему, пахнущему ветром лицу.