Пьесы. Интермедии. Письма. Документы. Воспоминания современников
Шрифт:
Значительно позже я увидел превосходный спектакль В. Мейерхольда по пьесе Н. Эрдмана «Мандат» (1925), еще позже узнал, что Эрдман написал пьесу «Самоубийца» для того же Театра Мейерхольда. Пьеса была запрещена к демонстрации после генеральной репетиции, — кажется, один из самых первых опытов усекновения спектаклей. Напрасными были попытки К. С. Станиславского и В. Э. Мейерхольда (писали лично Сталину) спасти спектакль.
Больше Эрдман пьес такого плана не писал. Перешел на поденщину.
В январе 1933 года Г. Козинцев и я решили поселиться в доме отдыха «Абрамцево» под Москвой для работы над сценарием о революционном
И здесь сразу хочу отметить одно обстоятельство: уже почти пять лет Эрдман был фактически лишен права на полную отдачу. Он был, по существу, в опале. И сохранял спокойствие духа, даже улыбку, категорически не играл в гонимого. Правда, он был на свободе. Репрессии по отношению к нему были применены позже.
Одно отрицать нельзя: Эрдман уже не был тем автором, который создал «Мандат» и «Самоубийцу».
Позволю себе глупый пример. Ну что поделать, очень часто ужасное сочетается с глупостью. После рабочего дня и ужина мы, жильцы дома отдыха, обычно развлекались. Александров пел мексиканские песенки, усвоенные им во время поездки с Эйзенштейном, кто-то читал стихи, кто-то играл. Я исполнил вместе с Эрдманом и Массом пошлейшую эстрадную песенку, текст ее был примерно таков:
«Как видите, друзья, я с барабаном И жизнь ужасную влачу. В оркестре я сижу болван болваном И палкою по шкуре колочу. Один мелодию выводит, Другие — аккомпанемент, А мой, по музыке выходит, Совсем ненужный инструмент».Эрдман, Масс и я повесили на шею стулья и после куплета отчаянно барабанили. Ничего не попишешь: иллюстрация к положению самого Эрдмана.{255}
А позже стало известно, что Эрдман пишет очень смешные басни, не столь уж преступные. И Эрдман угодил в Сибирь.
В 1939 году на повод его изгнания, особенно после выпуска фильма «Волга-Волга», стали смотреть не так строго.
Эрдман вернулся в Москву, но на нелегальном положении. Ночевал он у своих друзей, был на виду, но за шиворот его никто не хватал.
Тут-то и случилось навсегда памятное мне: мы с Эрдманом стали не только хорошими друзьями, но, позволяю себе думать, близкими друзьями. Приезжая из Ленинграда в Москву, я находил его, мы встречались и не разлучались до поздней ночи.
Самое главное, о чем я хочу писать: Эрдман и сейчас кажется мне идеалом спокойствия. Не в обывательском смысле. Ходил он под страхом новой травли. Ждать мог самого худшего. И как будто не было этого.
Восхищаются: такой-то, может быть и гениальный, не столько осознавая, сколько переживая удушье тех лет, доходил в своем творчестве до высот трагизма. Как бы находил
Глядя на него, не применил бы термин «гонимый». А он был в самом точном смысле слова изгнанником. Началась война, его направили на фронт в штрафной батальон.{256} Обо всем этом говоришь спокойно, а ведь это было тяжело до крайности. В 1942 году я побывал в Куйбышеве. Туда приехал, чтоб повидать жену, Эрдман. Я жил в гостинице, он — два дня у меня. Именно таким я больше всего его помню: сильно исхудавшим, в какой-то невообразимой полувоенной одежде, по-прежнему спокойно улыбающимся и говорящим все так же неторопливо и избегая рассказов о трудностях. Мы лежали на постелях в двух углах номера, разговаривали преимущественно о литературе. Он безмерно почитал последние романы Кнута Гамсуна, я то соглашался с ним, то спорил.
Судьба — проказница, шалунья — вдруг повернулась к Эрдману более светлой стороной. Кто-то из друзей добился того, что Эрдмана определили в эстрадный ансамбль НКВД. Он вернулся в Москву.
Почти четверть века мы жили в одном городе, встречались, но уже предвоенной дружбы не было. Встречались, даже хотели как-то чаще встречаться — не получалось.
Мой рассказ был бы неполон, если б я не указал, что мне довелось в конце 1942 года поставить сценарий М. Вольпина и Н. Эрдмана «Актриса». Сценарий не был «Самоубийцей», но Эрдману было несвойственно аттестовать свои вещи. И я, хоть это не лучший из моих фильмов, не вижу причин унижать его. В работе я с авторами не встречался. Ставился фильм в Алма-Ате, сценаристы были в Москве.
Много сценариев написал Эрдман. И были среди них совсем неплохие. И опять-таки — барабан. Эрдмановское, но не Эрдман.
Пишешь о памятном и всячески стараешься не смешивать две профессии: мемуариста и театроведа. Но как обойтись?
Так мало знал я о многом в жизни Эрдмана, так мало слышал от него рассказов о его жизни и взглядах, что вообще подумывал: не отказаться ли от написания такой статьи. И буквально в тот же день, когда я принял решение отказаться, показали на телеэкране спектакль Московского театра сатиры «Самоубийца». Вступительное слово произнес постановщик, В. Плучек.
Я посмотрел фильм-спектакль и твердо решил: «Буду писать!» Не потому, что был знаком, даже дружил с автором.
Потому, что «Самоубийца» — часть моей жизни. Часть нашего прошлого.
Я не без витиеватости назвал свой очерк «Ордер на самоубийство» (слово «мандат» и слово «ордер» почти идентичны). Невольно задаешь себе вопрос. «Самоубийца» написан в конце двадцатых годов. Никто из нас не понимал ясно, что уже не только началось, но и утвердилось беспримерное время реакции. Козинцев и я именно в этом году видели сцены раскулачивания и «раскоммунивания» в деревнях на Алтае. Трудно в это поверить, но мы почти ничего в этом не увидели. По-прежнему, со святою наивностью, о которой говорит Ян Гус, верили, что так нужно. Но чувствовали: что-то не так в государстве Российском. Умный, скажем, больше чем умный драматург не мог не понимать, что настает время притеснений, и пишет пьесу, как бы невинную, но, если вдуматься, убийственную для системы. Не самоубийство ли это?