Шрифт:
Нет. Это не движения, это парение. Полёт.
Его одежды были из самого синего бархата, самого нежнейшего, шелка…его бёдра качались в такт тактов, его музыка была самой музыкальной, его веселье было самым весёлым, его красный платок был самым красным. Он держал нож во рту остриём внутрь, казалось, что вот-вот разрежет сам себе розовые пухлые уголки рта, что будет всю жизнь теперь смеяться над пламенным весельем людей. Шёлковый платок взметнулся вверх, потёк над потолком. Он не шутил: бачаты был его истинной жизнью, истиной страстью. Он разорвал пуговицы рубахи, распахнул грудь, начал двигать бёдрами. Он не был ничем и никем, кроме продолжения танца, кроме красного платка, кроме крахмальной салфетки в руках Турьи. Кто-то
Вот ты возле стола пьющих и едящих. Вот ты на подмостках правительства. Вот ты уже в самом зале парламента! И на тебя смотрят все – праведные и грешники, убитые и убийцы, правозащитники и соглядатаи, приспособленцы и борцы. Борцов мало. Остались лишь лизоблюды и боящиеся правды. Той самой. Злой. Из прошлого века!
…Меня полоснуло изнутри словно ножом. Нет, саблей. Такой острой о двух концах. Или мечом. Серпом. Меня ударило изнутри молнией. Все внутренности словно ошпарило.
Это был он! Здоровый, смеющийся, поднимающий кулачки вверх.
Он был живой. А мой фронтовик-дедушка лежал в Братской могиле. Замёрзший, скорчившийся. Герой, офицер, красавец, гусар. И моя бабушка Саня плакала, рассказывая, что «убивца не нашли», «убивец сбежал». Волчара.
Он пробирался по тропе ночью через Финляндию. Звёзды, лыжня, густой лес, тьма. И этот фриц недобитый, Гунько Микула ехал и ехал, опираясь на палки, не чувствуя усталости. Жить хотел.
А они не хотели? Тысячи детей, стриков, женщин?
Ты подходил, спрашивал – еврей, цыган, москаль, жид, лях? А они были просто людьми. Неважно какой национальности. Слышь ты, собака, удалось тебе скрыться, уползти? Последние сто метров ты, утопая по пояс в снегах, брёл, отирая солёный, вонючий пот. Проволока была заранее перекушена кем-то из твоих спасителей, ты легко нырнул. Но вынырнуть сразу не смог, провалился в яму, которая скрыла тебя по макушку твоих рыжих волос.
– Лёша…Лёша… – услышал я и открыл глаза.
«Надо ехать в Финляндию»! – путёвку в 1997 году
В Финляндию Угольников поехал на автобусе, который был старым, скрипучим, из советских времён, скорее всего списанным, но от жадности отправленном по трассе. Угольников пропустил мужчину вперёд, двух детишек, женщин. Пусть! Всё равно автобус не поедет, пока все пассажиры не рассядутся по местам.
– Вы планируете ехать? – Угольников обернулся. Женский голос – тёплый, требовательный. «Дама, лет сорока!» – подумал он.
– Да… – кивнул Угольников.
– Что же вы стоите?
У женщины были карие глаза. Ресницы накрашены чуть небрежно, видимо, дешёвой советской тушью. На женщине тяжёлая норковая шуба, шапка с козырьком, на ногах полусапожки на высоких каблуках. Но взгляд – с поволокой, как у простых женщин. Прямо-таки манящий, томный.
– Проходите! – Угольников помог женщине подняться на ступеньку. И стремительно шагнул за ней.
Она села возле окна. Улыбнулась:
– Джентельменствуете что ли? А я подумала, что в дверях трётесь просто так. Для куража.
Карие глаза тепло прищурились.
Как странно. Женщина сама по себе. Голос строгий. А глаза живут сами по себе. Глубокие зрачки, тёплые, южные.
– Я – Лопа! – женщина протянула руку.
– Кто? – переспросил Угольников, усаживаясь рядом на соседнее сидение. – Ах, извините…я не расслышал.
– Всё в порядке. Я привыкла, – женщина улыбнулась. Глаза словно растеклись по лицу: две вишенки, две смородинки. – У меня необычное имя. Пенелопа. Можно Лопа. Можно Пеня. Можно Нела. Можно Пенка. Ленка. Пепа. Лола. Илона. Такое имя дали родители.
Угольников поместил свою сумку в багажное отделение. Сумку Илоны пристроил туда же.
– Вы на экскурсию? Как все?
– Скорее, еду по делу, – пояснил Угольников. – Я – Алексей.
– Вам в Хельсинки?
– Да…здесь всем туда.
– Ой, не скажите…я женщина наблюдательная, – пояснила Илона, – вон тому семейству, скорее всего, в Швецию. Они мечтают перебраться туда всей толпой, эвакуироваться и попросить гражданство. Вот той парочке, сидящей в серединке, просто в гостиницу подальше из Питера, скорее всего, это любовники, сбежали от вторых половинок на пару дней. А вон той старушке – видите, какая она злобная? Ей надо вырваться к своим.
– Да? – удивился Угольников. – Когда вы их успели разглядеть? Никогда бы не подумал, что кому-то можно сбежать из страны таким образом.
– Я стояла в очереди, пока вы всех пропускали вперёд. Чем мне ещё заниматься?
– Вы психолог? Сейчас модно…
– А вы кто по профессии? Сейчас все предприниматели.
– Илона, вы сами всё видите. К чему вопросы?
Карие глазки умильно прищурились. Как всегда сами по себе, отдельно от хозяйки, руки которой натружено легли на колени. Серебряный локон выбился из-под норковой шапки. Грудь тяжело вздохнула.
Всё в Илоне жило само по себе.
Угольников не заметил, как задремал. Он видел себя в ледяном панцире, в коробке, в морозном отсеке. Холодно…к нему подошла старуха, легко потрогала его, словно погладила, она дала кусок пряной сельди: «Съешь-ка кусок! Накось!» Угольников сглотнул слюни и проснулся: Илона прислонилась к его плечу, шапка съехала на бок, шубка распахнулась, блеснула нитка бус, слабые прожилки на шее. Угольников подумал: «Она замужем. И у неё есть дети. Вырвалась на три дня на экскурсию. Надела всё самое лучшее. Платье, чулки, бельё кружевное…»