Петербург
Шрифт:
– "Вы, уверен я, вы, Александр Иваныч, чисты, но - что касается Аблеухова: тут вот, в этом вот ящике у меня на храненье досье: я представлю впоследствии досье на суд партии".
– Тут особа отчаянно затопталась по кабинетику - из угла в угол - и забила косолапо ладонью в перекрахмаленную свою грудь. В тоне же послышалось неподдельное огорчение, отчаяние - просто какое-то благородство (видно, торг заключен был удачно).
– "Впоследствии-то меня, верьте, поймут: теперь положение меня вынуждает стремительно вырвать с корнем заразу... Да...
десятки... из-за вашего... сенаторского сынка: гибнут десятки!.. И Пеппович, и Пепп уже арестованы... Вспомните, сами вы когда-то едва не погибли (Александр Иваныч подумал, что он-то - погиб уже)... Кабы не я... Якутскую область-ка вспомните!.. А вы заступае-тесь, соболезнуете... Плачьте же, плачьте! Есть о чем плакать: гибнут десятки!!!.."
Тут особа вскинула быстрыми глазками и вышла из кабинетика.
Стемнело: была чернота.
Темнота напала; и встала она между всеми предметами комнаты; столики, шкафы, кресла - все ушло в глубокую темноту; в темноте посиживал Александр Иванович - один-одинешенек; темнота вошла в его душу: он - плакал.
Александр Иванович припомнил все оттенки речи особы и нашел все эти оттенки оттенками искренними; особа, наверное, не лгала; а подозрения, ненависть - все это могло найти объяснение в том болезненном состоянии Александра Ивановича: какой-нибудь случайный полуночный кошмар, в котором главную роль играла особа, мог случайно связаться каким-нибудь случайным двусмысленным выраженьем особы; и пища для душевной болезни на почве алкоголизма готова; галлюцинация же монгола и бессмысленный в ночи им слышанный шепот: "Енфраншиш" - все это докончило остальное. Ну, чтб такое монгол на стене? Бред. И пресловутое слово.
– "Енфраншиш, енфраншиш..." - что такое?
Абракадабра, ассоциация звуков - не более.
Правда, к некой особе питал он и прежде недобрые чувства; но правда и то: особе был он обязан - особа его выручала; отвращение, ужас были ничем не оправданы, разве что... бредом: пятном на обоях.
Э, да болен он, болен...
Темнота нападала: напала, обстала; с какой-то серьезною грозностью выступали - стол, кресло, шкаф; темнота вошла в его душу - он плакал: нравственный облик Николая Аполлоновича встал теперь впервые в своем истинном свете. Как он мог его не понять?
Вспомнилась первая встреча с ним (Николай Аполлонович у общих знакомых тогда читал рефератик, в котором ниспровергались все ценности): впечатление вышло не из приятных; и - далее: Николай Аполлонович, правду сказать, выказывал особое любопытство ко всем партийным секретам; с рассеянным видом мешковатого выродка во все тыкал нос: ведь рассеянность эта могла и быть напускной. Александр Иваныч подумал: провокатор высшего типа уж конечно бы мог обладать наружностью Аблеухова - этим грустно-задумчивым видом (избегающим взора ответного) и лягушечьим выражением этих растянутых губ; Александр Иванович
По мере того, как он уверял себя в причастности Аблеухова в деле провала Т. Т., грозовое, гнетущее чувство, овладевавшее им в беседе с особою, пропадало; что-то легкое, почти беззаботное вошло в его душу. Александр Иванович издавна почему-то особенно ненавидел сенатора: Аполлон Аполлонович внушал ему особое отвращение, подобное отвращению, которое нам внушает фаланга или даже тарантул;11 Николая же Аполлоновича он временами любил; теперь же сенаторский сын для него объединился с сенатором в одном приступе отвращения и в желании тарантуловое это отродье - искоренить, истребить.
– "О, погань!.. Гибнут десятки... О, погань..."
Лучше даже мокрицы, кусок темно-желтых обой, лучше даже особа: в особе есть по крайней мере хоть величие ненависти; с особою можно все же слиться в желании - истребить пауков:
– "О, погань!.."
Через комнату от него гостеприимно уже поблескивал столик; на столике были уставлены вкусности: колбаса, сиг и холодные телячьи котлеты; издали доносилось довольное гымкание вконец уставшей особы да голос Шишнарфиева; этот последний прощался; наконец он ушел.
Скоро в комнату ввалилась особа, подошла к Александру Ивановичу, положила тяжелую на его плечи ладонь:
– "Так-то! Лучше нам не ругаться, Александр Иванович; если свои будут в ссоре, так... как же иначе?.."
– "Ну, пойдемте же кушать... Откушайте с нами... Только давайте за ужином об этом всем уж ни слова... Все это невесело... Да и Зое Захаровне это нечего знать: устала она у меня... Да и я порядком устал... Все мы порядком устали... И все это - нервы... Мы с вами нервные люди... Ну ужинать, ужинать..."
Гостеприимно поблескивал столик.
ОПЯТЬ ПЕЧАЛЬНЫЙ И ГРУСТНЫЙ
Александр Иванович звонился множество раз.
Александр Иванович звонился у ворот своего сурового дома; дворник не отворял ему; за воротами на звонок лишь ответствовал лаем пес; издали одиноко подал голос на полночь полуночный петух; и - замер. Восемнадцатая линия убегала - туда: в глубину, в пустоту.
Пустота.
Александр Иванович испытывал нечто, подобное удовольствию, в самом деле: отсрочивался его приход в сих плачевных стенах; в сих плачевных стенах раздавались всю ночь шорохи, трески и писки.
Наконец - и что главное: надо было осилить во мраке двенадцать холодных ступенек; повернувшись, отсчитать снова ровное их число.
Это делал Александр Иваныч четырежды.
Итого - девяносто шесть каменных, гулких ступеней; далее: надо было стоять перед войлочной дверью; надо было со страхом вложить полуржавый в скважину ключ. Спичку рискованно было зажечь в этом мраке кромешном; спичечный огонек мог осветить неожиданно самую разнообразную дрянь; вроде мыши; и еще кой-чего...
Так подумал Александр Иванович.