Петербургские апокрифы
Шрифт:
— Ну и убирайтесь. Сейчас же отошлите лошадей. Никуда мы не поедем!
На туалете что-то упало и разбилось от порывистого движения одевавшейся.
— Исполню повеление вашего величества, но позволю себе не убраться.
Когда Кика возвратился в комнату, он нашел Юлию Михайловну сидящей у открытой форточки. Казалось, она задыхалась.
— Фи, Юлия! Это слишком вульгарное безумие — простудиться, схватить насморк. Вы достаточно безумны и без этого.
Молодой человек, как ребенка, взял ее на руки и отнес на диван.
— Это
В смешанном, красном от лампы и сером дневном свете странно-неживыми казались зеленоватой истомленной бледностью подернутые лица Агатовой и стоящего над ней Кики.
— Какие же новые факты? — спросил тот.
— Я не могу больше, я не хочу больше! — не в тон его полушутливому вопросу заговорила Юлия Михайловна. — Проклятый! Как ненавижу я его, и нет избавления, нет власти уйти!
— Но ведь вы не жена господина Полуяркова… священные узы расторжимы.
— Какой глупый вы, Кика, или негодный.
Она встала и, заложив руки в рукава серого своего халатика, делавшего ее похожей на маленького послушника, быстро закружила по комнате.
— Вы понимаете, я дошла до последнего ужаса. Я не могу терпеть больше его колдовской власти над телом, над душой, а уйти некуда. Пустота, кругом пустота… Все в нем, вся жизнь, а вынести этого больше нельзя! — несвязно повторяла она. — Смерть, смерть! Проклятый! Ужас! Ужас! — и кружилась по комнате все медленнее, низко сгибая голову.
Замолчав, она выпрямилась, оглядела бессмысленными, ставшими еще более огромными, тоскливыми и безумными глазами комнату, Кику, приготовленное платье, — все столь знакомые, милые вещи, — большой портрет Полуяркова в черной раме на стене, и бесшумно упала на мягкий ковер.
Ни Кика, куривший тонкую, коричневую папироску, ни Агатова, лежащая ничком у ног его, не шевелились.
Неживая тишина, в которой невозможны были ни одно движение, ни один звук, резко прорвалась повелительным, пронзительным звонком телефона с письменного стола.
Как труп в крематории, на минуту оживленный испепеляющим его жаром, быстро поднялась Агатова.
— Слушаю, — заговорила она, оборвав звонок, голосом как бы другой женщине принадлежащим, чем минуту назад: веселым, гибким, скрывающим голосом актрисы.
— Да ну! И что же? Интересен? — Кика слышал только преувеличенно веселые реплики Агатовой и, смутно, другой голос, — как из раковины доносится шум далекого, покинутого моря.
— Сейчас? Отлично. Я рада? Ну, конечно! Милый, милый!
— Он сейчас приедет, — положив трубку, заговорила она с какой-то блуждающей улыбкой. Лицо ее не казалось уже неживым. Смятение и восторг боролись в глазах и складках дрожащих губ.
— Я думала, мы больше не увидимся. После вчерашнего никогда. Ну, сегодня в последний раз. Вы, Кика, переждите, пока он приедет, в кухне. Он не любит кого-нибудь встречать на лестнице или у дома.
— Что же, скрывается от своей супруги?
— Совсем
— Ну, это даже уж грубо.
— Кика, мы с вами поссоримся! — таким тоном сказала Агатова, что молодой человек ничего не ответил, и они в молчании просидели минут десять.
На звонок в передней Юлия Михайловна зашептала почти гневно:
— Уходите, уходите скорее!
Кика прошел в маленькую кухню и сел на покрытую пестрым лоскутным одеялом кровать.
— Сам! — с уважением проговорила Анисья, возвращаясь из передней.
— Ну, как дела, Анисьюшка? — спросил Кика.
— Да уж какие дела! Одно слово, канитель, — раздраженно зашумела кастрюлями кухарка. — Тянут, тянут. Смотреть тошно. Ни в петлю, ни из петли. Жили бы себе, поживали…
— Да детей наживали!
— Ну, уж ты скажешь, бесстыдник, — рассердилась Анисья.
— А почему бы и нет. Объясни, Анисьюшка? — с притворным удивлением спросил Кика.
— Дети от кого, бесстыдник? От Бога! А блудная страсть от беса полуночного. Разве ты не знаешь? — и, оставив посуду, она заговорила интимным шепотом:
— И кем владеет этот бес, тому нет спасения, пока не замучает, не оставит. Не видишь, какая Юлия Михайловна стала? Бес, бес овладел душенькой ее.
И, как бы в подтверждение этих слов, из-за плотно закрытых дверей донесся пронзительный, задыхающейся голос Агатовой:
— Проклятый, проклятый! Оставь меня!
Какой-то тяжелый предмет, брошенный, упал со звоном.
— Я уж пойду, — сказал Кика и на цыпочках прошел мимо двери, за которой опять наступило мертвое молчание.
— Вот так всегда у нас, — со вздохом промолвила Анисья.
Спустившись на вторую площадку, Кика услышал быстрые шаги за собой. Ксенофонт Алексеевич Полуярков, с желтым портфелем под мышкой, быстро спустился и, обогнав Кику, вежливо и сдержанно приподняв котелок, сверкнул на прорвавшемся вдруг в цветное окно солнце золотом гладко причесанных светлых волос своих.
К небольшому чистенькому особняку Ксенофонт Алексеевич всегда подъезжал с особым совершенно чувством. Еще размереннее и тверже становились его шаги, когда входил он в светлую маленькую переднюю, отчетливее и чище звучал его голос в этих уютных, изысканно убранных картинами, кожаной мебелью, цветами в японских вазах, тяжелыми коврами и драпировками комнатах, где все, кроме него, почему-то говорили понижая голос.
Быстро и генеральски как-то поздоровавшись с несколькими посетителями, сидевшими в первой приемной, Полуярков прошел во вторую комнату, заставленную снимками с картин, загроможденную большим дубовым столом, на котором разложенные журналы, книги, корректурные листы, рукописи манили к новой, опьяняющей всегда Ксенофонта Алексеевича работе.