Петербургские апокрифы
Шрифт:
— Скорей, ради Бога, скорее! — торопила Юлия Михайловна извозчика.
Не замечала она ни радостного солнца, ни праздничной толпы на улицах; темным смятением наполнилась ее душа; хотелось убежать, скрыться, а вместо того губы шептали, как бы чужой воле повинуясь:
— Скорее, ради Бога, скорее!
У бульвара позабыла расплатиться, на слова извозчика: «Денежки пожалуйте, или подождать прикажете?» — нетерпеливо сунула ему какую-то монету и почти бегом кинулась по бульвару.
Проходили студенты с курсистками, дети
Приподняв с холодной учтивостью котелок, Ксенофонт Алексеевич поднялся со скамейки, на которой сидел, перелистывая небольшую в сафьяновом переплете книжечку.
— Зачем ты хотел меня еще видеть? Опять мучить? — заговорила Юлия Михайловна, задыхаясь.
— Успокойтесь. Мы привлекаем внимание, — ответил сдержанно Полуярков и, взяв ее под руку, повел на боковую аллею, почти пустынную.
Несколько минут прошли они молча.
Тихо спросил Полуярков:
— Кто твой новый любовник?
— Ты не смеешь, не смеешь так говорить со мной! — громко начала Юлия Михайловна, но под холодным блеском стальных глаз его как-то сжалась, поникла и смолкла.
— Ксенофонт, зачем ты так мучаешь и себя, и меня. Я не люблю тебя. Я не могу больше, — прошептала она.
Полуярков только усмехнулся.
— Ты лжешь. Только я остался у тебя. Только мне должна отдать ты свою жизнь, и ты это знаешь. Ты лжешь, когда говоришь, что уйдешь от меня. Куда? С кем?
— С ним! С светлым избавителем! — почти вскрикнула Агатова.
— С кем? С Гаврииловым? — вдруг, как-то почернев весь и изменив холодному спокойствию своему, спросил Ксенофонт Алексеевич.
— Да! — тихо, почти одним только движением губ ответила Юлия Михайловна.
— Это вздор. Этот мальчишка… Ты не посмеешь. Я приказываю тебе. Ты погибнешь. Слышишь? — Это ложь! Только я, только я и на всю жизнь! — яростно шептал Полуярков, сжимая ее руку.
— Мне больно, пусти меня, проклятый! Я не хочу больше тебя! — твердо произнесла Юлия Михайловна и, вырвав руку, пошла к выходу не оглядываясь.
— Вон это Полуярков известный, — сказал один молодой человек другому, и Ксенофонт Алексеевич быстро пришел в себя и спокойно и быстро пошел в другую сторону, будто, встретившись с случайной знакомой, он поговорил с ней несколько минут и спешил теперь по неотложным, огромной важности делам.
Оставшись один, долго неподвижно сидел Гавриилов.
Потом хотелось скорее бежать отсюда, из этой светлой, исполненной таинственным дурманом комнаты, но какая-то вялость охватила, и без мыслей, почти ничего, кроме смертельной усталости, не испытывая, медленно бродил он по тихим комнатам, останавливался у замерзших окон, равнодушно смотрел на расстилающийся внизу город, пестрой яркостью своей сияющий, опять садился на диван.
С холодной насмешливостью смотрело на него лицо Ксенофонта Алексеевича из
Робко прозвенел звонок в передней.
Шурша порывисто шелком, быстро прошла Юлия Михайловна по столовой и остановилась молча в дверях, как бы ожидая какого-то приговора.
Гавриилов ничего не сказал — устало взглянув на вошедшую.
Так, как была, в большой шляпке с белым пером, в шубке, упала Агатова перед ним на колени и, протягивая руки, не смея коснуться, молила:
— Ты не ушел. Спаси меня, не покидай!
Гавриилов вздрогнул. Мучительная жалость наполнила его сердце, с трудом выговаривая слова, он сказал:
— Мне жаль вас. Я не знаю, чем могу помочь вам. Ведь вы любите его.
И он указал на портрет Полуяркова.
— Нет, нет, это наваждение! — страстно перебила его Юлия Михайловна.
— Нет, нет, это не любовь, это мучительство. Ты избавитель мой светлый, ты спасешь меня!
— Но ведь я… — начал было смущенно Гавриилов.
— Ты не любишь меня! — опять перебила Агатова. — Но позволь быть твоей рабой, только смотреть на тебя, только изредка целовать твои одежды, исполнять малейшее желание, каприз твой!
Она ползала у ног его, падала на пол.
Жалобно колыхалось белое перо ее шляпки.
И вдруг, взглянув на заходящим солнцем облитую Москву, на гордую усмешку Полуяркова, на эту изнемогающую женщину у ног своих, улыбнулся Гавриилов, для самого себя неожиданно, и протянул руки к Агатовой, с холодной, чуть-чуть насмешливой нежностью говоря:
— Ну, не нужно так. Встань. Успокойся. Странно у вас все в Москве, и нет благой легкости и радости, которой я хочу, а все ужасы, трагедии.
Юлия Михайловна удивленно смотрела на него. К какому-то новому голосу его прислушиваясь, голосу ласковому, утешающему и как будто обманывающему.
Прозрачные глаза его смотрели на нее нежно и равнодушно как-то.
И с этой минуты будто изменился Гавриилов совсем, будто другой человек говорил за него ласково и спокойно; глядел улыбаясь, стал он спокойным, нежным и властным. Не говорил о том, что любит, ничего не обещал, но когда тихонько Агатова припала к руке его и целовала жадно, только улыбался, прозрачными своими глазами глядя на как бы покоренный им темнеющий город.
Опять весело и нежно пообедали за маленьким круглым столом, украшенным цветами, и недопускающим возражения тоном объявил Гавриилов, что вечером едет.
Юлия Михайловна не возражала, но настойчиво просила ехать непременно с почтовым, хотя поезд этот не совсем был удобен. Но, не споря, Гавриилов согласился.
После обеда пошли пройтись.
Зажигались фонари; багровая погасала заря.
Шли медленно, разговаривали дружественно и весело, но о постороннем, простом, ни вчерашнего, ни Полуяркова, ни будущих своих отношений не касаясь ни одним словом.