Петербургские апокрифы
Шрифт:
— Измучили вы меня, милая барышня. Жить без вас не могу, злая кокетка.
Мягкие усы его почти касались уха Юленькиного, а рука властно влекла к себе ее руку. Страшно вдруг до ужаса стало Юленьке и от взгляда его неподвижного, и от слов, и напрягши последние силы, чувствуя, что еще минута и не будет спасения, вырвалась она и без слов пустилась бежать к дому.
Вдогонку несся ей хриплый какой-то смешок Агатова.
А в пять часов гулко раздался по мезонину, где рядом с Юленькиной комнатой была комната Авизова, выстрел. Услышав из коридора донесшийся сдавленный голос горничной:
Первая подбежала к нему Юленька и почему-то не на лицо его с открытыми глазами взглянула прежде всего, а на стол, на котором белел конверт. Почему-то уверенная, что это письмо к ней или о ней, быстро, не успевая думать, схватила письмо и в ужасе бросилась в свою комнату.
Когда дрожащими руками, не читая адреса, разорвала Юленька конверт и жадными глазами пробежала листок, она не вскрикнула, не покачнулась, а только до крови закусив губу, неподвижно просидела час или два, не отвечая на стук в дверь, не слыша беготни, поднявшейся в соседней комнате.
Письмо было адресовано к Анне Александровне. Авизов писал, что не может снести ее любви и отказаться от нее не может. Страстной мольбой было наполнено это письмо.
Юленька спокойно перечла еще раз и еще раз страшные строчки, аккуратно сложила листок и заперла в шкатулку с тайным замочком, потом внимательно оглядела себя в зеркало, поправила волосы и спустилась вниз, не оглядываясь на закрытую дверь комнаты Георгия Петровича.
Среди взволнованных и пораженных страшной катастрофой обитателей усадьбы Филоменовых только Юленька и Константин Николаевич Агатов оставались равнодушными и на вид спокойными.
— Пройдемтесь, Юлия Михайловна, по парку, — сказал Агатов, и молча поднялась Юленька, молча подала руку капитану, молча слушала его осторожные, после утренней неудачи, комплименты.
Вечером как-то случилось, что остались они вдвоем на балконе.
Собирались тяжелые тучи, душно было в темных аллеях, далекие вспыхивали зарницы.
Когда Агатов сначала прижал ее локоть, потом, становясь храбрее, обнял и вдруг, нагнувшись, поцеловал, не сопротивлялась Юленька и, когда коснулись мягкие усы его ее губ, вдруг вспомнила одну строчку письма, и как жаром охватило ее, и не оттолкнула она Константина Николаевича, а сама прижалась к нему и сама на поцелуй его ответила поцелуем.
— Как мы безумны, — шептал Агатов, отирая пот со лба, когда поднимались они по ступеням балкона.
Через два месяца Юленька стала Юлией Михайловной Агатовой.
В недолгие месяцы совместной жизни часто поражался Константин Николаевич, считавший себя относительно женщин человеком опытным, откуда у этой девочки берется то неудержимая зловещая страстность, то припадки уныния, непонятного отчаяния, ненависти к нему, такому, как он думал, образцовому мужу.
А Юлия Михайловна ни на минуту не забывала улыбки нежных алых губ, печальных голубых глаз, и, запираясь, в тысячный раз перечитывала уже потрепавшийся роковой листик. Она стремилась в безумных поцелуях до боли выжечь самую память о нем и опять
Быстро поднялась Юлия Михайловна с постели. Мутный петербургский день холодно смотрел в окно.
Юлия Михайловна вытащила из чемодана, разбрасывая платья и белье по полу, маленькую шкатулочку с тайным замочком, открыла ее, нашла пожелтевший листок, полинявшими исписанный чернилами; будто боясь передумать, зажгла свечу и поднесла к огню тонкий листик.
Вспыхнуло пламя, обожгло пальцы, и легкий пепел рассыпался по плюшевой скатерти стола.
— Нет, нет, нет, ничего не осталось. Ничего не было, — шептала Юлия Михайловна побелевшими губами.
— Не надо ничего. Пусть тьма, смерть. Не надо.
В дверь стукнули.
Быстро собирая для чего-то разлетевшийся пепел, не сразу ответила Агатова:
— Войдите!
И не узнала собственного голоса. На пороге, раскрасневшийся от быстрой ходьбы по лестнице, улыбающийся нежно, в высокой с мехом шапке, стоял Гавриилов{33} и говорил:
— Милая, прости, что я заставил тебя ждать. Я так торопился…
Юлия Михайловна целые дни проводила в своем номере.
Она не хотела, она боялась увидеть чье-нибудь лицо, услышать чей-нибудь голос, кроме одного лица, одного голоса.
Ее не обижало, что Гавриилов всегда торопился куда-то; прибегал радостный, целовал руки, весело болтал о своих работах и делах и всегда оказывался неотложным делом занятым через час или два. Чаще всего приходил он ранним вечером, часов в восемь. Тогда Юлия Михайловна приказывала затопить печь и садилась в кресло у огня, а Миша у ног ее, и о чем только они не говорили: о литературных новостях и сплетнях, о детстве, вспоминали случаи из жизни своей и других, только о себе и о своих отношениях никогда не говорили.
Робко касалась Юлия Михайловна волос Мишиных, и он изредка целовал ее руки.
Потом, когда, бросая красноватый отблеск, гасли последние уголья, зажигали электричество и пили чай, придвинув стол к самому дивану. Смеялись, как дети, ели каждый день новые конфекты и пирожные, решая, какие вкуснее. Прощаясь, равнодушно и нежно, как с товарищем, целовался с Юлией Михайловной Миша, без запинки говорил «ты».
И проходили эти дни как странный, сладкий, далекий сон для Юлии Михайловны.
Без дум и без мечтаний жила эти дни она. С самого утра готовилась к неожиданному приходу Миши, надевала светлые, почти девические платья, гладко причесывалась, посылала горничную за цветами и сладостями и, как в детстве, в праздник, проводила дни в томительном и сладостном безделье.
Когда в дверь своим особым стуком стучал Миша, краснела Юлия Михайловна в таком непривычном сладком смущении и была с ним ласкова, тиха и стыдлива, а когда Миша уходил, долго ходила по комнате, тихо улыбаясь, и, засыпая, думала о завтрашней встрече с тревогой и радостью.