Петербургские апокрифы
Шрифт:
— Избранная, чистая! Перст Божий! Мученица святая!{91}
Он захлебывался, стоя на коленях перед барышней, глядящей на него почти с ужасом. Затем он встал и, со смущенной улыбкой очистив свои панталоны, отошел в сторону, я же старался быстрыми вопросами о старых друзьях и делах в Париже завязать разговор и замять неловкость этой странной выходки.
На все Виферт отвечал робко и неуверенно, имея вид провинившегося школьника. Только когда кто-то спросил, как поживает Робеспьер,{92}
— Может быть, вы расскажете нам только по смутным слухам известные подробности убийства Марата? — спросил я.
— Да, да, конечно. Только эти свечи… свет слишком силен; мои глаза не могут выносить синих крылышек херувимов, — забормотал он, еще более побледнев и тревожно озираясь на свечи, под темным абажуром почти незаметные. Я сделал знак задуть их, и в наступившей темноте только слегка выделились пятна окон сквозь занавески и лицо Виферта, вытянувшегося на высокой спинке стула и некоторое время совершенно молчащего.
— Спаси нас, — начал он каким-то новым, певучим голосом, от которого сразу сделалось все странно, жутко и сладко. — Спаси нас. Укрепи маловерие наше.
Он закрыл глаза руками, как будто про себя продолжая начатую молитву, и через несколько минут заговорил:
— Камни, камушки любит Пречистая. Цветочки сбирает в поле. В венках изумрудных ангелы беседуют с нею и чудные сны и виденья посещают ее. Смотрите, смотрите! Чудесны милости к нам Благодатной.
Сначала медленно, потом все быстрей и быстрей, в такт слов закружил он своими, как два мягких крыла, длинными руками в странных зачаровывающих движениях.
Кто-то сдавленно-истерично вздохнул, но больше я уже не чувствовал окружающих.
— Ты услышишь наши молитвы. Ты укрепишь нас посещением своим, Пречистая, — говорил Виферт, и робко колебались тени, светлые тусклым светом, и расплываясь, будто тяжелый туман, рассеиваясь, открывал скрытые дали.
— Уже близко свершение, — воскликнул он. — Спаси нас! Дай коснуться твоих одежд. Открой нам тайны твои чудесные.
И вот уж тонкий аромат далекого поля донесся до меня. И вот спала последняя пелена, и сиянье ослепило глаза, привыкшие к мраку.
— Ты уже с нами, Всеблаженная? — спросил Виферт дрогнувшим голосом, ожидающим ответа. И в тягостном молчании раздалося тихо, но явственно:
— Да.
— Ты откроешь нам пути свои?
— Да.
— Ты поведешь нас за собой?
— Да.
В смутном дрожании открылось желтое поле и солнце склоненное — сзади. Медленно, раздвигая мягко шелестящую рожь, с опущенным лицом, в темном платье с мелким узором, с серой папкой для рисунков в одной руке и белой ромашкой в другой прошла та, которую, никогда не видав, я сразу узнал.
По легкому трепету, опять напомнившему о присутствующих, я догадался, что не одному мне было видным чудесное видение.
В странном припадке Виферт застучал кулаками по столу, восклицая бессвязно: «Слава совершению твоему. Веруйте, веруйте! Держите пророчество, братья, крепче,
Затем он стих, как бы изнемогая в страшной усталости, и, через несколько минут совершенно спокойно попросив зажечь свечку, прочел по вынутой тетради:
«Милые сестры и братья! Вот я прихожу к вам, чтобы насытить ваши сердца сладкой любовью и ненавистью, еще более сладкой.
Я приехала в Париж с утренним дилижансом из Каенны. Какие-то толстые монтаньяры{93} всю дорогу заставляли меня улыбаться про себя своими пошлыми, самодовольными рассуждениями, не допускающими возможности, что уже близок конец их торжества.
Мой багаж был перенесен в гостиницу „Провиданс“, где я провела несколько дней самых счастливых в моей жизни. Сладко было медлить, зная, что уже отмечена роковым знаком участь того, который, ничего не предполагая, окруженный друзьями, еще расточал свои кровожадные замыслы.
В день совершения я встала так рано, что казалось — спали еще дома, лавки, камни мостовой, и мне долго пришлось дожидаться под сводами старого рынка на желтой скамье у лавки ножовщика. Запоздалые гуляки, возвращаясь домой, прокричали мне какую-то грубую любезность, размахивая своими шляпами. Старый ножовщик, подавая узкий, соблазняюще-блестящий нож, — такой, каким мясники убивают одним ударом в голову своих быков, — сказал, улыбаясь:
— Барышня и без ножа может зарезать.
После обеда я наняла фиакр и с шумом подъехала к дому „Друга Народа“ в узкой Кордельерской улице. Темная, крутая лестница вела во второй этаж. Я дернула за металлический прут, и после третьего звонка сердитая женщина открыла дверь. Мне понадобилось немало усилий, чтобы победить ее ворчливую подозрительность, но моя спокойная настойчивость, мой костюм и моя молодость рассеяли, наконец, все ее возражения. Она провела меня в узкую комнату с высоким цветным окном и ванной на возвышенье. В полумраке я раньше, чем разглядеть голову сидящего в ванне, услышала его голос:
— Ну, скорей говори, что тебе нужно.
Я сказала, что имею сообщить ему важные новости.
— Скорее, скорее! Черт возьми, — нетерпеливо воскликнул он, ударяя руками по воде.
Достаточно приглядевшись, я рассмотрела его безобразную голову в желтом платке. На подоконнике стояло большое блюдо с мозгами — ужин, которым он не насладился.
Я начала рассказывать сбивчиво, как бы робея, а он, прерывая меня грубыми восклицаниями, нетерпеливо хлопал по воде костлявыми кулаками.
Удушливый запах шел из ванны, но я ни на минуту не теряла самообладания, хотя голова несколько кружилась и было тяжело дышать.
— Имена, имена! Не болтай вздору, — закричал он, — и завтра же они будут казнены.
Я начала расстегивать лиф, как будто доставая список, но, к счастью, нож запутался в складках и я несколько помедлила, потому что в эту же минуту дверь приотворилась и женщина, впускавшая меня, выглянула в щель.
— Девушка пригодится нам, — с гадким смехом воскликнул сидевший в ванне. — К тому же она добрая санкюлотка.