Петербургские апокрифы
Шрифт:
И вместе с тем эти воспоминанья как-то странно успокаивали меня и возвращали мне столь необходимое самообладание. И когда по этим же роковым ступеням твердо и легко поднялась госпожа Монклер, моя возлюбленная, прекрасная Монклер, я был уже совершенно спокоен; холодно встретил я ее улыбку, конечно, обращенную ко мне, когда, проходя мимо скамейки, она почти задела мои ноги; как чужой, слышал я ее голос, нисколько не измененный.
— Вы не слишком любезны, гражданин палач.
И только когда все тела друзей были уже опять уложены в тачки, а палачи, вытерши кровь, закутывали адскую машину чехлами, я решился вынуть
— Доктор Гильотен{87} позаботился не только о гигиене и сокращении времени, но он не забыл также и божественных принципов эстетики. Вы не согласны, гражданин? — обратился ко мне не без иронии чиновник Конвента, снимая очки и собирая свои бумаги.
— О да, сударь, он создал зрелище настолько же привлекательное, насколько и поучительное, — отвечал я с живостью.
Уходя, я заметил Гавре, все еще с вытянутой шеей стремящегося разглядеть получше все происходившее.
Солнце багровело от ветра.
Наскоро окончив свой убогий обед, я написал маленькую записку на розовом листочке: «Возлюбленная моего сердца! Вы были бы совсем не правы, упрекая меня в неверности. Поверьте, никогда моя любовь не горела таким ярким пламенем. Ваши поцелуи жгут до сих пор мои губы. Одно воспоминание о вашей улыбке ввергает меня в трепет.
N. В. Голубая маска с сердцем пониже левого глаза даст возможность отличить меня от других масок желающей этого».
Запечатав письмо и надписав его: «госпоже Монклер», я положил его в резной ящичек с тайным замком, обитый внутри желтым бархатом, к уже целому десятку совершенно таких же писем и потом, не зажигая огня, в сумерках, опять взялся за свои чертежи и вычисления, так как еще на площади некоторые внезапно пришедшие мысли открывали мне верный путь к доказательству так долго мучившей меня теоремы.
Посвящается Л. Д. Блок {90}
Вследствие легкого насморка я уже несколько дней не выходил из дома, и поэтому друзья собрались в этот вторник у меня.
50
Мария-Анна-Шарлотта
Первыми пришли барышни Лебо в темных, простых платьях, но не отказавшиеся еще от высоких причесок, которые они были принуждены скрывать под широкими полями уродливых шляп, чтобы не вызывать насмешек уличных повес. Они тронули меня своим вниманием, принеся букет васильков, собранный ими за городом. Мужество этих девушек, поистине удивительное, часто укрепляло нас всех в самые тяжелые минуты сомнений и отчаянья. Потерявшие отца и все состояние, несмотря на свой возраст уже испытавшие тюремное заключение и близость позорной смерти, принужденные покинуть родину, они все переносили с твердостью и кроткой веселостью.
Здесь они первые подали пример смирения перед случайностями судьбы, не гнушаясь самыми грубыми и тяжелыми работами, столь непривычными для их нежных рук. Собрались уже почти все друзья, и так как никто не принес особых новостей, то мы тихо беседовали за круглым столом в моем кабинете, в то время как старшая Лебо ловко и быстро приготовляла нам чай.
Запоздавший Альберт казался очень взволнованным. Еще с порога он задыхаясь, крикнул: «Виферт здесь! Он приехал сегодня утром и по моему настоянию обещал сегодня же посетить вас».
Хотя я и не разделял увлечения многих наших друзей этим ханжой из евреев и роялистом из парикмахеров, но, никогда не видавший его и много слыхавший рассказов о нем, самых разноречивых и странных, я ждал его приезда с большим нетерпением, и новость Альберта, не совсем ожиданная, взволновала нас всех, кроме Жюстена, лично вовсе не знавших так внезапно приобретшего столь сомнительную известность Виферта.
Разговор сделался сразу вялым и рассеянным, и напряженное ожидание, тщетно скрываемое, заняло всех.
Из моего окна были видны далекие поля и прямая дорога, ведущая к дому, обсаженная слегка пожелтевшими буками; поэтому, когда Альберт вполголоса растерянно сказал: «Он идет», и мы все невольно, не прерывая разговора, обратились к окну, то еще издали в бледных сумерках четко выделилась высокая, несколько согбенная фигура. В длинном, ниже колен, сером кафтане, с тростью и молитвенником в руках, медленно и осторожно приближался Виферт, как будто ничего не замечая, как слепой или лунатик, и стук его трости, хотя и неслышный, чувствовался в его точных, размеренных движениях руки, сжимающей бронзовый набалдашник.
В комнату вошел молодой человек, совершенно бледный, с черными, слегка вьющимися волосами. Только выражение какой-то постоянной сладости на красивом, тонком лице выдавало его происхождение. Он держался очень скромно; но его смущенность казалась несколько деланной. Обходя присутствующих, он здоровался, низко кланяясь, крепко пожимая руки своей влажной и холодной рукой и оглядывая всех тусклыми, пронзительными глазами почтительно и назойливо. Совершенно неожиданно дойдя до сидящей с краю нашей новой знакомой, Цецилии Рено, барышни скромной и ничем не замечательной, Виферт вдруг опустился перед ней на колени и, целуя ее руку много раз с каким-то остервенением, стал выкрикивать голосом высоким, даже визгливым: