Петербургские трущобы. Том 1
Шрифт:
У князя все лицо передернуло, словно от внезапной ожоги. Этого-то только он и боялся… «Черт возьми, узнала!.. Стало быть, не скроется… стало быть, узнают все!» – мелькало у него в голове – и это мелькание прожигало мозг, вызывало краску стыда и хватало за сердце. Паче всего князь страшился, чтобы не пронюхали как-нибудь скандала с его законной супругой.
– Стало быть, кончено. Все кончено между нами. Покорно благодарю, что вы наконец-то раскрыли мне глаза… Жаль, что поздно немного… Ну, да все равно! Теперь я хочу знать, где мой ребенок, что сделали вы с моим ребенком? – спрашивала
– Завтра… завтра все узнаете… завтра я напишу… заеду… только уйдите, умоляю вас!.. Уйдите же! – почти крикнул он, выведенный наконец из себя своим отчаянным положением. Он боялся также, чтобы немка не застала его вместе с княжною и чтобы через это не открылся настоящий виновник беременности этой девушки.
Княжна холодной и презрительно-сострадательной улыбкой встретила его отчаянную выходку.
– Вы очень боитесь моей встречи с княгиней Шадурской? – не без иронии спросила она. – Извольте. Я вас избавлю от нее. Можете быть покойны: того, что происходит с нею в той комнате, через меня никто не узнает: я честнее вас.
Анна направилась к двери. Шадурский на цыпочках шел за нею, стараясь выпроводить поскорее неприятную гостью. В коридоре, куда вышел вместе с княжною, притворив за собой дверь, он почувствовал некоторое радостное спокойствие: «Наконец-то, слава тебе, господи, счастливо отделался, и кажись – навсегда». Тут уже, видя, что главная беда почти миновала, ему вдруг захотелось немножко порисоваться с романической стороны, хоть чем-нибудь скорчить из себя порядочного человека, хоть как-нибудь сгладить гнусное впечатление последней сцены.
– Прости… прости меня, Анна! – нарочно поглуше и подраматичнее прошептал он, стараясь схватить руку девушки.
Она увернулась от князя и отвела его руку.
– Бог с тобой, Дмитрий! – прорвалось у нее рыданье. – Я твоего зла не хочу помнить… Только дочку… Бога ради, дочку мне!
И с этими словами она скрылась за дверью своей комнаты.
Час спустя все уже было кончено.
Княгиня разрешилась мальчиком. Ребенок, несмотря на преждевременное появление свое на свет, был жив и даже здоров.
Шадурский сунул сторублевую ассигнацию в руку немки, бережно укутал в шаль и салоп свою супругу и почти на руках снес ее в карету, к вящему изумлению акушерки, которая, глядя на все это, только ахала да чепчиком своим из стороны в сторону покачивала.
Ребенок остался у нее на воспитание. Больная, по-видимому, была спокойна и молча сидела, откинувшись в угол кареты.
– Вы никогда больше не увидите вашего ребенка, – холодно и внятно проговорил наконец Шадурский, стараясь сделать голос свой тверже и металличнее. Он и тут рисовался.
– Но где же этот несчастный ребенок будет находиться, по крайней мере? – слабо спросила больная.
– Этого вы также никогда не узнаете! – порешил Дмитрий Платонович.
– Но это бесчеловечно!
– Совершенно согласен с вашим мнением…
– Наконец, это гнусно – шутить таким образом!
– Не гнуснее вашего поступка! – с улыбочкой в голосе возразил Шадурский. – Впрочем, все, что я могу сказать вам, – прибавил он минуту спустя, – так это то, что вы были у той самой акушерки и под тою самою
XX
АРЕОПАГ НЕПОГРЕШИМЫХ
Через десять дней после этого происшествия княгиня Татьяна Львовна чувствовала себя уже настолько хорошо, что могла в постели принимать визиты добрых своих приятельниц, являвшихся к ней осведомиться о здоровье.
Для света княгиня была больна какой-то febris [112] или чем-то вроде застужения, воспаления и т.п., – словом, одною из тех болезней, которыми всегда удобно можно прикрываться.
Около ее постели сидели m-me Шипонина со старшей грацией, сорокалетнею девою, баронесса Дункельт и еще два-три дипломата в юбках – особы все веские, досточтимые, авторитетные и вообще очень компетентные в делах мира сего.
[112]
Лихорадка (лат.).
Князь Дмитрий Платонович, все время не говоривший с женою, только из приличия отправлял к ней ежедневно своего камердинера осведомляться о здоровье. Теперь же он в первый раз нашел нужным прийти к ней лично – потому, нельзя же: княгиня уже принимала своих приятельниц.
– Как вы чувствуете себя нынче? – спросил он, вежливо целуя ее руку и с видом участия – в той, однако, дозе, насколько это было нужно и прилично.
– Сегодня мне гораздо лучше, – мило ответила княгиня, и мило опять-таки настолько, насколько могло это быть допущено в приличном супружестве.
– Пароксизм не возобновлялся? – с заботливым участием продолжал Шадурский.
– Благодаря бога, нет… Садитесь и слушайте, – предложила ему супруга, указывая на кресло у своих ног. – Мне сообщают чрезвычайно интересные новости.
– Ах, да, да! это ужасно, это невообразимо! – говорил ареопаг компетентных судей. – Мы говорили о скандале…
– Да! скажите, пожалуйста, что это такое? – любопытно подхватил Шадурский. – Я слышал кое-что, но, признаюсь, никак не могу поверить.
– Можете не только верить, но даже веровать, как в истину, – докторальным тоном заметил один из дипломатов в юбке.
– Неужели же правда? – воскликнул Шадурский, растягивая в знак удивления свою физиономию, которая так и блистала в это мгновение могучим чувством непогрешимого достоинства.
– К стыду и к несчастью – правда! – отчетливо сказала Шипонина, печально покачав головой. – Я сама видела несчастную мать, сама читала письмо.
Замечательно, что сей достопочтенный ареопаг, говоря о скандале, не только не объяснил, в чем он заключается, но даже в разговоре между собою избегал самого слова «скандал», заменяя его безличными местоимениями то и это. Может быть, «ужасность» самого «проступка», а может, и присутствие сорокалетней девственницы связывали ареопагу органы болтливости.