Петербургские трущобы. Том 1
Шрифт:
– Петра Кузьмич! господин Спица! майор ты наш милостивый! – просительски заклянчили бабенки. – Уж уважь ты нас, сирот, – оставь младенцев-то до завтрева!.. Опосле обеден – вот те Христос – принесем!
– Ну, ну, ладно, ладно! без разговоров! это вздор, этого нельзя! – строго отрезал господин Спица.
– Почему ж те нельзя? Мы ведь прокату твоей милости завсягды верно, со всем уважением…
– Неси домой, сказано! – перебил майор, начальственно топнув ногою. – Отдайте там барыне, жене моей, да скажите, чтоб накормила их. А то вы – твари бесчувственные! на нас положились только, так вы мне
– Да завтра мы бы и за ранней, и за поздней постояли бы… ноне выручки не больно-то казисты; еле-еле гривну в обедню настоишь, – сам знаешь!..
– Врете, колотовки! Завтра родительская, – выручка лихая будет, – поэтому назавтра прокату – сорок копеек с младенца, коли кто брать хочет! – решительным тоном объявил для всеобщего сведения майор Спица.
– Что ж так дорого? Несообразно больно! Завсягды по пятнадцати, много-много уж по двадцати брали, а ноне – нака-ся! Сорок! – возражали недовольные нищенки.
– Ну, стойте без младенцев, мне все равно, – заключил майор, показывая намерение удалиться.
– Да что ты, батюшка, больно кочевряжишься со своими младенцами-ту? – заметил ему косоглазый и криворукий слюняй. – Твой товар нашим бабам не больно-то еще и подходячий. Потому у твоих младенцев лицо чистое, а нам на руку то, коли младенцу все лицо язва источила… За язвленного в родительскую точно что – можно копеек тридцать пять, а за твоих больше четвертака не моги!
Майор ответил слюняю только юпитеровским презрительно скошенным взглядом.
– Опять же вон у Мавры и не горлодера совсем, – пояснила одна из заинтересованных в деле бабенок.
– Так что ж что не горлодера?! – возразил недовольный майор. – Ну, щипни его, подлеца, полегоньку, или булавкой чуточку ткни – он тебе и будет кричать сколько хочешь!
– Так как же, Петра Кузьмич, возьми по четвертаку со штуки! – пристали опять бабенки.
– Тридцать пять – и ни одной копейки меньше! – порешил майор.
– Мы те надбавим, ты нам спусти – вестимо, дело торговое, полюбовное… Хочешь тридцать да на косушку в задаток?
Майор колебался. Косушка действовала соблазнительно.
– Ну, уж так и быть, черти! Право, черти! – согласился Петр Кузьмич, махнув рукою. – Себе в убыток отдаю… Вынимай же, что ль, на косушку, да тащи ребят к барыне… Скажи, что я скоро буду – знакомого встретил, чаю напиться зашел…
На гауптвахте барабанщик пробил повестку к вечерней зоре. Публика паперти очнулась и побрела в разные стороны, направляясь преимущественно к Полторацкому кабаку и перекусочным подвалам.
II
ПЕРЕКУСОЧНЫЙ ПОДВАЛ
В промежутке торговых навесов и каменных домов левой стороны образовалось нечто вроде переулка, который в течение дня переполнен группами закусывающего люда. Закусывают на ходу или стоя перед грязноватыми лотками со всякой всячиной. Днем тут – неугомонное, непрерывное движение; вечером же царствует тьма и пустота, ибо те же самые, вечно стоящие и вечно бродящие группы серого народа передвигаются несколько дальше – к Полторацкому дому и Таировскому переулку. Тьма перекусочного ряда всегда пребывает неизменною, потому что крыши зеленых навесов заслоняют собою свет газовых рожков. Этот импровизированный переулок служил
Мокрый снег пополам с мелким дождем зарядили надолго. Туман и холод… Дикий воздух, дикий вечер, и все какое-то дикое, угрюмое…
Вон потянулась нищая братия.
Впереди всех – голодною походкою и частыми, широкими шагами забирает прямо по лужам высокая, тощая фигура старухи. Она кое-как прикрывает дырявым платком свою идиотку. Идет потупясь, ни на кого не глядит, и только сжимает в кулаке несколько собранных грошей, словно боясь, чтобы у ней кто не отнял их. Вслед за этим, далеко опередившим остальных, авангардом подпрыгивали мальчишки и девчонки, разбрасывая ногами брызги во все стороны; тянулись и ковыляли убогие кривыши, костыльники, сухоруки, немтыри и так называемые слепенькие. Салопницы – также аристократия нищенства – отделились гораздо раньше и пошли вразброд: кто на Вознесенский, кто в Гороховую; зато ходебщики «на построение» оставались при главном корпусе кривышей и костыльников, купно с Фомушкой-блаженным и Макридой-странницей. Шествие всей этой оравы убогих, грязных, дырявых заплат и вопиющего о хлебе безобразия замыкало собою, в виде арьергарда, безногое, цепко ползущее существо, какое-то пресмыкающееся, скорее гном, нежели человек, – гном, напоминающий черного большого жука, что с тяжким усилием, медленно и бочком, забирает вперед своими неуклюжими лапами. Это был горбатый еж, называющий себя Касьянчиком-старчиком.
– Фома, а, Фома! – пискнул он своей болезненно-надорванной фистулой, остановясь на краю широко разлившейся лужи, словно таракан, обведенный кружком воды.
Фома не слышал и продолжал шлепать сапожищами.
– Фомка-черт! – с раздражением крикнул безногий, пустив ему вдогонку рыхлый комок снегу.
– Я-у! – отозвался каким-то лаем блаженный.
– Кульком хочу, – чижало ползти: лужица… – отрывисто и с передышкой пояснил свою надобность Касьянчик.
Фомушка-блаженный захватил безногого своею сильной лапищей и, словно куль муки взвалив его сразу к себе на спину, зашагал через лужу кратчайшим путем к главному корпусу.
– Ночуем ноне как? По купечеству к кому, что ли, пойдем, али так, в ночлежных? – осведомился старчик за плечами.
– Не! Увеселиться желаю! – порешил блаженный, что означало у него всеночный загул в честной компании. – А тебе только бы кочерыжки свои распаривать по хозяйским лежанкам, – презрительно укорил он безногого, спускаясь с ним в преисподняя перекусочного подвала по обледенелой и сплошь забитой нанесенным снегом лестнице.
– Сала! Сала!.. Горшков! Молока! – завопил Фомушка продавщицким речитативом, вприпрыжку вертясь по подвалу со своим кульком-Касьянчиком.
– Продай молока! Молока давай! – приступила к нему почти вся сбродная орава детей и взрослых, и к спине старчика потянулось несколько десятков рук и ручонок, причем каждая норовила дернуть, щипнуть или колупнуть безногого.
– Стоп-машина! – скомандовал Фомушка, подняв кверху указательный палец. – Вам чего? Молока?
– Молока, Фомушка, молока! – опять приступила орава.
– Погоди, народ! Еще не доили быка! – сострил блаженный, спуская на пол Касьянчика – и орава дружно зарыготала.