Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача
Шрифт:
Она была пьяненькая, просонно-теплая, в прозрачном кружевном пеньюаре, которые победители навезли бессчетными трофейными чемоданами из Германии, а наши бабы, дикие телки, считали шикарными летними платьями и гордо ходили в них по улице Горького.
– Это ты? – шепотом, но очень уверенно спросила она.
– Я…
Серый предрассветный сумрак полз по квартире, отовсюду доносился густой храп, пьяное чумное бормотание, кто-то громко свистел носом. В полутьме коридора она разводила руками, искала меня, будто плыла, будто в стоячей темной воде хотела
Шагнул к ней навстречу, прижал к себе и ощутил под пальцами мягкую упругость ее груди, которая показалась мне огромным персиком, завернутым в шелковую бумагу ее пеньюара. В Москве продавали тогда апельсины и персики из Израиля, еще не скурвившегося в сионизме окончательно. Каждый плод был завернут в тонкую папиросную бумагу. Еврейские штучки, женские хитрости.
– Чего ты смеешься? – шепнула она.
– Мне хорошо, – еле шевельнул я губами.
Не мог же я, в самом деле, сказать, что решил ее трахнуть назло Миньке именно сегодня, в его юбилейно-триумфальном дому, в день его торжества, которое мы своей пакостностью окончательно превращали в миф, поругание, насмешку.
Я поднял ее на руки и, неслышно ступая босыми ногами, внес в спальню. Крепко держась за мою шею, она шептала:
– Не здесь… не здесь…
А я, сильно пьяный и от этого еще более злой, упрямо мотал головой – здесь, только здесь, и, пока я аккуратно раскладывал ее, похоть и блядский задор победили последние крупицы разума и в ней. Она даже застонала тихонько от предчувствия неповторимого наслаждения – отпустить приятелю рядом со спящим мужем, который, проснись хоть на миг, наверняка застрелил бы нас обоих.
Вот она – настоящая русская рулетка. Пустой барабан – с одним патроном и одним пистоном. Сладость окончательной тьмы. Черт побери, какие же у меня были нервы! Оттрахать медведицу в берлоге рядом с ее спящим зверюгой!
Белые лучи вздыбившихся ног, этот разрывающий сердце распах единственной, главной тайны бытия! Черный мохнатый тепло-влажный тюльпан ее естества! Розовая, алая его глубина! Волшебный муар складок!..
Губы ее были закушены, а наглые глаза смеялись. И когда я вошел в нее до упора, она зажмурилась, сладко и глухо замычала, и, видно, ее наслаждение вызвало в любящей душе Миньки резонанс счастья, потому что он тоже застонал, заворочался, тяжело перекатился с брюха на спину, быстро зашлепал губами, что-то бормотнул со сна.
Мы замерли, и она, больно вцепившись мне в грудь, широко раскрыла блудливые глазенки, в которых метались страх и смятение.
Я приподнялся над ней и слегка извернулся, чтобы в тот момент, когда мой бдительный органист разлепит вежды, дать ему изо всех сил по тыкве. Хоть на время – пока он не очнется от моей плюхи – перекрыть ему шнифты. Потом, с похмелья, пусть разбирается – Цыбикова всегда докажет ему в громком скандале, что он, свинья пьяная, с койки брякнулся.
Я поднял руку, и кулак мой натек тяжестью, как кистень.
Но Минька глубоко вздохнул, почмокал и оглушительно пустил ветры.
И успокоился.
Все!
Мы с ней беззвучно, обессиливающе хохотали. Избранник судьбы, главный органист, постановщик семейно-триумфальной феерии достиг вершины. Только гений ничтожности способен на такой фантастический «гэк», когда рядом со вкусом и нежностью пользуют твою жену.
И даже когда изумительная, прекрасная ломота в позвоночнике стала перетекать в насладительную судорогу чресел, я, растягиваясь в последних счастливых конвульсиях, не мог оторвать влюбленного взора от умиротворенного розового лица Миньки, вкусно почмокивавшего толстыми губами в неге безмятежной утренней дремоты триумфатора…
А потом, на берегу заросшего иван-чаем и жимолостью пруда, где в воздухе плавал сочный запах сена и перестоявшейся земляники, она сказала:
– Страшно мне очень…
– Иди ко мне… – звал я. А она не пошла.
Может быть, Минька сказал ей, что накануне ночью я заглянул к нему в кабинет и, как бы между прочим, сообщил, что нужный человек мною найден и подготовлен?
Минька тогда сразу затвердел, будто в него цементу накачали.
– Что за человек? – Лицо у него стало сановное, ответственное, строгое. Он ведь не знал, что я видел розовую пухлость безмятежности на командирском лике спящего триумфатора.
– Хороший человек. Молодая русская женщина, врач и коммунист. Настоящая патриотка.
– Фамилия?
– Ее зовут Людмила Гавриловна Ковшук…
– Ты в ней уверен?
– Да. Абсолютно.
– На чем «держишь»? Деньги? Компра?
Я покачал головой.
– А на чем же еще можно надежно держать? – удивился Минька.
– На колу… Я живу с ней.
Минька захохотал. Поинтересовался:
– Ты со всеми агентками живешь?
– Нет, только с красивыми.
– Ладно, – махнул он рукой. – Тебе виднее. Только смотри, Хваткин, если она с твоего кола соскочит, голову оторвут.
Должность руководящего органиста не позволяла ему сказать – «нам головы оторвут», хотя это было ясно как белый день.
– Ковшук… Ковшук… – задумчиво повторил он. – Фамилия знакомая…
– Семен Ковшук, ее брат, работает во Втором Главном управлении. Тот, что генералу Балицкому голову отрезал…
– A-а, все понятно! Ничего… крепкая семейка…
«…и тебе оторвут твою наглую башку…» – сказала Цыбикова. Не пошла ко мне, а наклонилась над водой, резко опустила руку и выхватила черный блестящий пузырь.
– Что это? – спросил я.
– Головастик… – Подошла ближе и показала на ладони – большую, гладкую, черно-серую шевелящуюся пулю.
– Отпусти, он уже большой, не сегодня завтра лягушкой станет…
– Хорошо, – шепнула она, посмотрела мне пристально в глаза и сжала с силой руку. – Вот что с нами сделают!..
И в тот же миг лопнувший головастик брызнул мне в лицо липкой кровавой слизью, потек по груди, по рукам зловонной жижей, и дурнота – от страха и отвращения – подступила к горлу…