Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача
Шрифт:
Пропадите вы пропадом!
Улица. Ветер. Очень холодно. А чем это пахнет так пронзительно и приятно? Неужели так может пахнуть воздух?
Стираным бельем, стынущей рекой, мерзлыми яблоками.
Вздохнул глубоко, и боль резанула в груди.
Шагнул и замахал руками, словно собрался лететь. Обреченный полет, как у сбитого самолета. Быстро уплывал из-под ног скользкий асфальт, шаркали бессильно по ледяной корке осклизлые подметки, а весь мой тяжелый сухой костяк с хрупкой кабиной головы заходил в необратимое пике.
Сквозь плексигласовый
Я падал бесконечно, хотя земля прыгнула мне навстречу молниеносно.
Восхождение – дело трудное, долгое.
И как скачет под нами твердь навстречу дурным вестям, болезни, поражению! Падению.
Хрусткий удар сейчас будет! Костями по камню, ливером по острой, как битое стекло, глазури, рожей в загустевшую грязь мерзлой лужи… Изгвазданная одежда, и сам заляпан кровянкой. Далекие позывные неспешной травматологии…
Спасибо тебе, звериная моя природа, тайная пружина моего нутра, жизненная моя сила! Нетренированная, ненужная, почти забытая в благополучной и спокойной сегодняшней жизни, не умерла ты все-таки, не атрофировалась, как хвост и когти:
– откуда-то из глубины вдруг полыхнула ослепительно, не советовалась со мной – бессильно падающим на лед куском мудака, – а рванула меня вбок, левую руку вниз, правое плечо вперед, немного вверх, локоть расслабить, кисть – в кулак!
– Шлепок ладонью, легкий толчок и сразу – подкат. Тишина. Покой.
Свежий воздух с запахом заснеженных яблок. Серое небо – высоко. И все вокруг в прозрачных наплывах льда. Провода, деревья, залитые в голубоватое стекло, дорога. Замерзший дождь. Гололед.
Неплохо день начинается. Нет, нет – все-таки неплохо! Все могло быть хуже. А если я еще не намотал на винт гонококков у Надьки – совсем прекрасно… Надо было этим уродам побольше денег оставить. Да теперь уже поздно. Не возвращаться же! И не нужны им, наверное, деньги, они ведь улетают навсегда, они уже за краем терминатора. На конце жизни.
По мышастому небу летел румяный шар. В вязаной шерстяной шапке и толстых очках. Завис в зените – и плавно опустился к моему лицу.
– Вы ударились? А? Вам помочь?..
Боже милостивый, кто же может помочь мне, кроме живущего внутри жилистого дьявола? Эй, ты, Бес Стыжий, вставай, нечего валяться, ничего ведь не болит!
Только в груди тоненько, остро кольнуло.
Я смотрел в многослойные линзы очков, мерцавших на розовой плошке шара – искристо и влажно, как покрывающая все корка льда, и думал о том, что он мог бы помочь мне, вынув из кармана своих трикотажных рейтуз бутылку водки. Но он – пожилой жизнелюб и спортсмен – на утреннюю пробежку трусцой наверняка не берет с собой бутылку водки и бомбу бормотухи, безусловно, не притырил за пазухой. В отличие от Кенгуру, его не знают в ближайшем магазине, его там не уважают, ему там до одиннадцати не отпустят.
– …Вы ударились? Вас поднять?.. – спрашивал меня настойчиво
Молча разгибался я, вставал, занимал первую балетную позицию для путешествия по мерзлой глазури павшего на землю гололеда, и, пока румяный шар заботливо поддерживал меня под руку, вспоминал я нечетко, вяло, расплывчато, как множество лет назад лежал я вот так же на тротуаре – не то в Кракове, не то в Праге, не могу вспомнить…
…около дома того седенького старика с собакой на поводке. Не то журналист, не то епископ – тоже не помню. Поздним вечером. Осенью. Не знаю почему, его не хотели или не могли замести к нам в подвал. Не знал я этого, мелкой сошкой еще был, мотивов мне никто не объяснял, а только ставили передо мной задачу. И я был примерным воспитанником школы, где первый принцип воспитания гласил: «Выполняй, думать не надо».
Вот и лежал я на мерзлом тротуаре тогда – и не думал, а выполнял. Деда этого днем было не уцепить – он все время на людях толокся, и отвозили его домой на машине до самых дверей. А вечером гулял с лохматым псом на поводке. С десяти до одиннадцати. И пес был серьезный – на метр двадцать никого не подпускал. Собака сильно мешала – у нее реакция лучше, чем у людей, тем более у старых.
Потому и лежал – ибо второй заповедью моего воспитания была идея: «Сила наша – в глупых людских добродетелях».
Лежащий человек – символ беспомощности, предел беззащитности, гарантия безопасности. Павший – призыв к помощи, ключ к обывательскому милосердию. Дурацкая добродетель сама гнет шею, подгибает колени, клонит к поверженному наземь.
…Вам плохо?.. Вам помочь?..
Старик что-то всполошно забормотал надо мной на своем славянском – не помню каком – шипящем, цокающем, стрекочущем языке:
– стырчь… пане… пырст… помоцт… срдце… тырк… лекарж… пане… вояк… хворч…
И собака рядом с моим лицом тяжело, с ненавистью зарычала, вонью дыхнула, но тревоги в ее рыке не было – правая рука с пистолетом была накрыта солдатской ушанкой. Собака про такие фокусы плохо смекает. А старик присел на корточки, взял меня ладонями за лицо, повернул к себе и, только разглядев мои спокойные улыбающиеся глаза, испугался. Но я уже поднял руку с завернутым в шапку бесшумным пистолетом и выстрелил псу в пасть и сразу же – несколько раз подряд, для верности, – шарахнул старику в грудь, в живот, и было удивительно смотреть, как эти тихие шлепки выстрелов из пистолета с глушителем подкинули его вверх и он бесшумно упал на собаку, большую и лохматую, как толстая кошма…
Я шел по хрусткой звонкой наледи – будто плыл. Короткий стелющийся скользкий шаг, руки полусогнуты, чуть отведены в сторону, словно собрался взвиться лезгинкой – крутануться на мысках штопором, со зверским вскриком сквозь стиснутые зубы: «А-с-с- с-а-а!» – помчаться над скользью, замерзшим расплевом зимней грозы, над всеми опасностями гололеда.
Да уже чувствовал – острой болью в груди, тоской невыносимой – не соскользнуть с голубовато-серого гололеда на грязную надежную твердь.