Петр Великий (Том 2)
Шрифт:
– Всем отписать, что кто руду сыщет, будь то наш ли, инородец ли, – как сына возлюблю и милостями осыплю! Нам руда надобна, как море Балтийское! Нам чужеземная руда несподручна!
– Как же нам без руды! – убеждённо поддакнул Меншиков. – Руда и дороги, прилёгшие к ней, – первое дело.
Царёв пыл сразу остыл.
– С дорогами у нас доподлинно худо. Нету добрых дорог.
Александра Даниловича не очень интересовали удобные пути на Сибирь. Его, как и английских, голландских и русских торговых гостей, больше занимало учреждение почты от Москвы до Архангельска, сердцевины вывозного и ввозного торга. Поэтому, начав с Сибири, он ловко перевёл разговор
– А к тому, – посоветовал Виниус, – добро бы уж и ямщиков в их звании укрепить. Чтоб было, с кого и взыскивать.
– Быть по сему, – согласился Пётр.
Чем больше веселел государь, тем теплей и радостней становилось на душе Титова. Он как бы просыпался от долгого, горячечного сна, изнурившего его до последней степени. Лицо его оживало, прояснялось.
Незаметно для себя Григорий Семёнович принял пока ещё робкое, но всё же участие в общем разговоре. Его замечания о способностях убогих людишек, об умельцах, которых пришлось ему встречать в Воронеже среди работных, пришлись по мысли Петру.
Государь поддакивал стольнику, вступался за него, когда противоречили ему ближние, и под конец беседы стал обращаться исключительно к нему одному.
Стольник почувствовал такую благодарность и нежность к царю, какую могут испытывать люди к тем, кто неожиданно вернул им уже безнадёжно обрывавшуюся жизнь. Помимо своей воли он сполз с лавки и припал губами к Петровой ноге.
– Доподлинно, ваше царское величество, ты всем отец и всех рабов своих, как солнышко вешнее, добром согреваешь.
Пётр приказал стольнику встать и, взглянув на часы заторопился:
– Всё, что ли, рассмотрено?
– Всё, – поклонился Виниус и собрал со стола бумаги.
– А коли всё, послушаем стольника. Докладай.
Титов рассказал о ходе работ в Воронеже.
– Не худо, – дослушав стольника, прищёлкнул языком царь. – Одначе из глаголов твоих чуется мне, будто людишкам не особливо по мысли топорами рубить.
– Не по мысли, преславный. Пилу бы им в руки, куда как спорее пошла бы работа.
Григория Семёновича поддержали Гордон и Брюс. Пораздумав, царь принял совет и приказал Виниусу найти пилы в Владимирском судном приказе.
– А погодя и из Швеции выписать можно, – вставил Шафиров.
– Не погодя, а ныне же! – оживился царь. – Пиши, дьяк.
…Довольный благополучным окончанием «авдиенции», Григорий Семёнович сердечно простился с ближними и уехал с Генеральского двора.
День был ясный, ядрёный. По прозрачной глади небес, дымясь, скользили нежные облачка. Жёлто-грязное солнце, точно пролитый на синюю скатерть мёд, бросало с неба холодные, как приевшиеся супружеские ласки, лучи. На крепком, без малейшего ветерка морозе дышалось полной грудью, легко и свободно.
Титов отпустил сани и бодрой походкой пошёл по хрумкающему снегу. Он бродил бесцельно по московским окраинам до тех пор, пока, к великому своему удивлению, не очутился подле Андреевского монастыря. И едва сообразил он, куда пришёл, как почувствовал, что к груди его, разгребая тупыми когтями дорогу, подкрадывается уснувший недавно страх.
Вобрав голову в плечи, стольник беспомощно огляделся. С горечью вспомнилось ему, как радостно хаживал он в монастырь на собеседования. С тех пор прошло пять с лишним лет, но срок этот показался целой вечностью, так резко изменились его жизнь и отношения к тем, кого считал он единственными
Захотелось как можно скорее уйти подальше от монастыря, чтобы случайно не встретиться с кем-либо из бывших друзей. Он робко попятился назад, но тут же остановился, точно прирос к месту «А что ежели за мной ходит соглядатай? – вздрогнул он. – Какой ответ я стану держать перед князем Фёдором?»
Мысли путались, рыскали смятенно, жалили, как рассерженный пчелиный рой, давили мозг. Стольник рванулся изо всех сил и побежал. Где-то далеко шагал одетый в овчину человек. «Язык!» – чуть не крикнул Григорий Семёнович и, резко свернув, помчался к воротам монастыря. Бег освежил, привёл в порядок мысли. Титов твёрдо знал уже, что должен сделать. «Наипаче, дал бы Господь от языка уйти, – думал он, – и не мешкая объявлю я тогда Авраамию, что пришёл к нему затем, чтобы проститься навек». И, как только созрело решение, исчез бесследно страх. У ворот он сдержался, повторил про себя все, что должен сказать монаху, и, перекрестясь, постучался.
Авраамий встретил гостя как родного и, трижды расцеловавшись с ним, почти на руках понёс его в свою келью.
– Один? – спросил негромко Григорий Семёнович.
– Нешто бывало, чтоб келья моя по гостям тосковала?
А ныне сумерничают у меня перед вечерней други и хлебоядцы давни: тут, братец ты мой, и Никифор Кренёв, и Игнатий Бубнов, и стряпчий Кузьма Руднев, да Ивашка с Ромашкою Посошковы. Все свои. Те же всё. Словно бы сговорились тебя встречать.
Друзей поразил холодный, почти злобный взгляд Титова. Но они постарались не выдать своего недоумения.
Усадив гостя в красном углу, Авраамий попытался втянуть его в общий разговор.
Титов что-то промычал и сдавил ладонями виски. Сострадательно покачав головой, монах отодвинулся и больше не беспокоил Григория Семёновича.
Стольник уже начинал раскаиваться в своём приходе к Авраамию. Решение, которое недавно созрело в его голове и казалось простым, естественным выходом, потеряло вдруг всякий смысл. Он позабыл о главном, о клятве «быть верным до гробовой доски» единомышленникам. Уйти от них, сказать, что он рвёт с ними, что не может и не хочет больше участвовать в «крамоле», – не значило ли это навлечь на себя подозрения бывших друзей? Не попадёт ли он из огня в полымя, раскрыв свою душу Авраамию? И если даже монах не заподозрит в нём предателя, какая будет от того корысть? Разве не выдадут его «крамольники» с головой, едва попадутся в руки князя Федора? Они скорее умолчат о ком угодно, но его, изменника общему делу, уж наверное не пожалеют.
Чем больше горячились спорщики, тем острее чувствовал Титов свою беспомощность и ничтожество. Минутами ему представлялось, что он как будто вновь находит себя, узнает в себе прежнего «печальника убогих», – тогда на серых щеках загорался румянец и из груди готовы были вырваться загнанные в самые дальние глубины сознания вольные и гордые слова. Но каждый раз верх одерживал страх, и Григорий Семёнович, стиснув губы, молчал.
Иван Посошков стоял среди кельи и, хоть никто не противоречил ему, так ожесточённо размахивал руками, словно отбивался от своры псов.