Петрашевский
Шрифт:
Комендантский дом пустынен и тих. Здесь живут генерал Набоков, чиновники комендантского управления, их семьи. Но крепость не терпит веселых детских голосов — дети резвятся за ее стенами.
За продолговатым столом сидят генералы и штатский. Петрашевский догадывается, что его привели в следственную комиссию и сейчас начнутся расспросы.
Сегодня 16 мая. Прошло 23 дня с момента ареста. Наверное, его допрашивают последним. Что же, это логично, ведь он главный преступник в глазах этих вот… И прежде чем взяться
Штатский, не глядя на арестованного, бросает усталым голосом:
— Господин Петрашевский, вы обвиняетесь в бунте и пропаганде фурьеризма.
Обвинение столь нелепое, ничем не подкрепленное, что Михаил Васильевич на минуту смешался.
Быть может, господа следователи позволят ему просмотреть свод законов, чтобы дать потом необходимые объяснения?
— Вы должны говорить не то, что считаете сами нужным, но то, что нужным считает комиссия.
Петрашевского взорвало.
Ах, так! Тогда он ничего не намерен говорить.
— И пусть комиссия судит обо мне, как знает!
Теперь даже самое сильное снотворное не повергнет его в дрему. Он отказался отвечать и тем самым обрек себя на произвол.
Слово за словом он вспоминает этот первый допрос, взвешивает, анализирует. И опять дни сменяют ночи, но он уже не считает их.
В голове неотвязно бьется мысль — все они жертва клеветы. Но если не отвечать на клевету, значит только увеличить ее вес, служить орудием торжества для того злодея, который возвел эту клевету на погибель ближних — для основания собственного благополучия.
Нет, напрасно он позволил гневу взять верх над разумом.
Клевету можно и нужно развеять. Истина должна восторжествовать. А так как истина — это прежде всего желание сделать добро для всего человечества, истина — это свет учения Фурье, свет, открытый немногим и нужный всем, то пусть же они знают, что это не преступление, а добродетель.
Он будет отвечать. Он будет бороться. Он снимет обвинение и с себя и с тех, кто верил ему, шел за ним, разделил его участь.
А быть может — как знать? — он добьется полного триумфа, превратит обвинителей в своих единомышленников.
Ему на всякий случай дали бумагу для письменных показаний.
Хорошо, он напишет, напишет «исповедь сердца того человека, для любви которого тесен круг семьи, тесны пределы отечества, для которого человечество — семья, а в природе всё друг и учитель, отчет в делах человека искренно благонамеренного, который может без страха обратить взор на свое прошедшее, ибо знает он, что прошедшее его будет говорить не против него, а за него».
Он смутит следователей натиском, покажет им, что с их образованностью, их знанием законов нельзя браться за разбор не поступков, а мыслей, не действий, а идей, сокрытых для них тьмой российского деспотизма, невежества, косности.
Он
Смерть или победа!
Кто этот штатский, который так нагло себя держит, задает вопросы в тоне, несвойственном ни следователю, ни просто воспитанному человеку?
А что, если это «приниматель доноса»? Ведь ясно, что на него и на посетителей его «пятниц» сделан донос.
Но тогда они были обязаны зачитать текст доноса, а не статью уголовного уложения «об умысле на бунт». … …
В доносе «должны быть обозначены все обстоятельства, могшие служить его подтверждением. Зачем потом мне глухо объявлено, что обвиняюсь в распространении фурьеристского толка? Зачем не прочитаны ст. Уг. уложения, относящиеся до ересей и расколов, — должны же быть какие-нибудь этому причины, — зачем не объявлено определенно, что такое за толк фурьеристский — в доносе это должно было быть объяснено».
Все светлей и светлей в камере. Свет раздвинул стены, их уже не видно. Не заря ли это победы, а может быть, пламя пожаров, охвативших неприятельский стан?
Стук в дверь оторвал Петрашевского от стола. Почему он сидит за столом? Ведь только что ходил по камере и рассуждал сам с собой вслух.
Он не заметил, как уже исписал целый лист.
Стук в дверь не прекращается.
Плошка, плошка! Загорелось масло, фитиль полыхает копотью. Караульный не может войти к узнику — он может только стучать…
Петрашевский подтянул фитиль, погасил горящее масло и, разбитый волнением, лег.
Но сон не шел.
Он решил давать показания. Так берегитесь, господа следователи, у вас не будет хватать времени на то, чтобы их прочитывать. Вот только худо, что пишет он тяжело. Но ничего, пусть трудятся. Он не станет на колени и о милостях просить не будет. Только наступать, и они подчинятся его уму, его знаниям, он будет руководить следствием так, чтоб неприятельская армия оказалась в плену.
В эту ночь караульные снова неистово стучались в камеру № 1, разбудили весь Алексеевский равелин.
Но Петрашевский ничего не слышал.
Следующее утро застало Михаила Васильевича уже за столом. Он успокоился. Возможность писать, обобщить мысли, накопившиеся годами, сделала его почти счастливым.
В довершение всего полковник Яблонский куда-то отлучился, а дежурный инвалидный поручик разрешил прогулку.
Только теперь Михаил Васильевич разглядел Алексеевский равелин. Замкнутый треугольник приземистых кирпичных стен. Окна камер выведены наружу, и перед каждым тоже стена. Внешняя.