Петроград-Брест
Шрифт:
Лесничество стояло на опушке бора. Неширокая гряда могучих сосен и аллея лип отделяли усадьбу от реки, красиво извивавшейся глубоко внизу, под обрывом. За рекой расстилался широкий луг, там проходила линия окопов. Бульба похвалялся, что ни один полковой штаб не размещается так близко от переднего края.
Давно занятый военными, охотничий дом сохранил внешний блеск, магнатское богатство. Стены были украшены рогами оленей и лосей, на них висели старинные и современные ружья, на полу в гостиной лежали медвежьи шкуры, правда,
Бульба, как хан, лежал на кожаных подушках перед камином, в котором жарко пылали березовые поленья, и читал толстую книгу. Увидел Богуновича — радушно поднялся навстречу, но спросил с тревогой:
— Что тебя занесло в такую непогоду?
— Проверял третий батальон. Оттуда — к тебе. В лесу тихо.
— У тебя еще есть батальоны? Счастливчик! У меня ни хрена не осталось, со всего полка наскребу ли роту-другую. Ну, спасибо, что заглянул. Мне было скучно. Сегодня мы с тобой нарежемся до зеленых чертиков. Раздевайся.
Богунович сбросил короткий полушубок и, только приблизившись к камину, понял, как сильно озяб. Наверное, даже кровь застыла, а разогретая пламенем камина, она запульсировала так, что закололо в пальцах рук и ног, в груди, застучало в висках.
— Нарезаться я не стану, но рюмку-другую выпью. Одубел. В поле — бешеный ветер.
Бульба пошел к буфету. Был он по-мужицки кряжист, косолап, во всем его облике чувствовалась большая физическая сила, хотя со спины ему можно было дать больше тридцати шести лег — пережитое не прошло бесследно.
Богунович подумал, что в этой осанке есть что-то до трагичности слабое, хотя раньше всегда восхищался силой Бульбы, физической и духовной.
Вернулся Бульба с початой бутылкой «Наполеона», с серебряными чарками. Упал на подушки.
— Отогрел задницу? Садись. Грей душу.
— Слушай. Как полковой комитет терпит такую жизнь твою? Меня наверняка расстреляли бы, начни я так жить… когда люди голодают.
— Комитетчиков я потихоньку спаиваю. Ругаются. Угрожают. Но пьют, гады. Человек, Сережа, слаб.
— Я этого не сказал бы.
— Ты — идеалист. А большинство людей — реалисты. Знаешь, в чем моя сила? Я — реалист. Может, единственный из всей эсеровской верхушки. Даже Борька Савинков меньший реалист, чем я.
Богунович вспомнил утверждения Миры, что все эсеры — авантюристы в политике. Подумал: «Сказать бы это Назару!» — и засмеялся.
— Но Савинков — свинья, ради карьеры он зарежет отца родного. Я однажды дал ему по морде. Ты чего смеешься? Не веришь, что я реалист? Правильно. Не верь. Я такой же реалист, как и большинство людей. Жрать хочешь? В буфете хлеб и свеженина. Возьми. Я забыл… Становлюсь алкоголиком: пью и не закусываю.
За закуской Богунович не пошел. Забулькал коньяк, и он почувствовал тот удивительный аромат, в котором, казалось, таились все искушения мира. Протянув руку за рюмкой, снова весело подумал:
«Увидела
Грея рюмку в ладонях, долго вдыхал целительный запах. Потом опрокинул одним махом и через минуту-другую почувствовал, как коньяк разлился по жилам.
Но — о, парадокс! — наслаждение словно спугнуло веселость, появилась мысль: Мира права в своих обвинениях — он действительно пропитан буржуазным духом, буржуазным бытом, пережитками мира, который гнил и своей гнилью, своими микробами заражал все вокруг. Взял книгу, оказавшуюся у его ног. Что читает Бульба-Любецкий? Историю французской революции?
— Хочу проследить аналогии. И понять: сколько времени продержатся большевики?
— Если они заключат мир и осуществят Декрет о земле… дадут землю и волю — такая власть будет вечной.
Бульба удивился и спросил, казалось, с угрозой:
— Ты что? Вступил в их партию?
— Нет. Пока что не вступил.
— Черт с тобой. Вступай. Разрешаю. В свою партию не буду агитировать, пока не встану во главе ее. Дерьмовые у нас лидеры. Кретину Керенскому большевики гениально саданули солдатским сапогом под зад.
Вылетел как пробка. Так ему, идиоту, и надо. Я что ему говорил? Делай меня министром внутренних дел — я тебе наведу порядок. Так он даже полковника пожалел. А потом ждал от меня поддержки. А вот тебе, — Бульба сложил кукиш. — Свистун! Институтка! Педераст!
Богунович слышал раньше о его беседах с бывшим премьером и не очень верил в эти байки. А тут поверил. Если они с Керенским действительно старые знакомые, то Назар Любецкий, бесстрашный террорист, мог сказать что угодно, мог потребовать у лидера своей партии любой пост.
— И как бы ты наводил его, порядок? Вешал бы?
Бульба ответил с шутливым укором:
— Свинья ты, Сергей. Пьешь мой коньяк и думаешь обо мне как о Муравьеве. Никак бы я его не наводил — и был бы порядок. Порядок там, где его никто не наводит.
— Значит, анархия — мать порядка?
— Не повторяй чужие слова. Анархистом меня назвала твоя мадонна в шинели. Легко отдалась?
Больше всего Богунович не любил пошлости в мужских разговорах о женщинах, даже окопная жизнь не испортила его; пошлость по отношению к Мире особенно задела. Опасаясь, как бы Бульба не сказал чего-нибудь похуже, деликатно попросил:
— Не нужно, Назар. Я люблю эту женщину. Она — моя жена.
Бульба-Любецкий удивился:
— Нет, ты это серьезно? Женился? В наше время! Идиот!
— Чем худо наше время? Кончаем войну. Начинаем новую жизнь.
— Легко ты ее кончаешь, войну-то. И что думаешь делать в этой новой жизни?
— Поедем куда-нибудь в наше белорусское село и будем учить детей. Крестьянских детей. Сеять разумное, доброе, вечное.
Бульба всмотрелся в него, недоверчиво спросил:
— Ты издеваешься надо мной?