Петроград-Брест
Шрифт:
Богунович, оглохший, едва начавший приходить в себя от контузии, не сразу сообразил, что происходит, зачем понадобились в конюшне баллоны. Пока не увидел, как встревожился Петр Петрович. Лохматый, в разорванной бекеше, полковник бросился к солдатам, схватил одного за плечо, что-то объяснял, показывая в ту сторону, где столпились батраки. Второй солдат грубо оттолкнул старика, так, что тот свалился рядом с Богуновичем. Но тут же вскочил и, протянув руки к коммунарам, закричал:
— Люди!.. Товарищи!.. Они хотят отравить
Богунович словно услышал этот крик. Нет, не услышал — догадался по тому, как поднялись люди, сидевшие перед ним. А еще вдруг обратил внимание, что у каждого солдата висит через плечо тяжелая зеленая сумка.
Баллонов Богунович не видел среди трофеев. А сумку… сумку такую сам носил еще в пятнадцатом году. Немецкие противогазы! Их выдавали офицерам, пока не наделали своих, русских.
У него не было сил возмутиться, он не мог встать и, не слыша своего голоса, не очень верил, что крик его услышат другие. Да разве поможешь криком?!
Мира! Как она верила в немецких солдат, в революцию в Германии! Вот в этих солдат!.. Которые оборвали твою жизнь пулей, а нас задушат газом. Газом! Боже мой, боже! Что же это?
Немецкий солдат, стоявший над Богуновичем, вытянулся, как вытягиваются перед высоким начальством или по команде «смирно». Действительно, тут же появилось начальство — два немецких офицера, майор и лейтенант.
Майор показался Богуновичу знакомым. От напряжения памяти — откуда он мог знать этого офицера? — он снова будто всплыл в реальный мир, где через открытые ворота лился свет, пахло навозом и испуганно суетились люди, только голосов их не слышал — немо и глухо, как в могиле.
Пастушенко, видно было по его возбужденной мимике, что-то горячо доказывал майору.
Богунович узнал майора, как только рядом с ним появился монах в длинной, до пят, сутане. Монах — это сын барона Зейфеля Ёган, богослов! А немецкий майор — младший сын, бывший капитан штаба Ставки, тот, что когда-то, инспектируя их дивизию, в картежной игре вычистил карманы и кошельки чуть ли не у всех офицеров.
И тут появилось совсем иное, живое чувство — гнев, ненависть, презрение.
«Сукин сын! Предатель! Шпион! Каковы же твои заслуги перед немецкой армией, если тебе дали майора?!»
Уже с иным намерением, с иной решимостью, преодолевая боль в руке, Богунович схватился за кобуру, забыв, что она пустая. Однако тут перед его глазами произошло ужасное…
Пастушенко тоже, наверное, не узнав Зейфеля, вторично бросился к нему:
— Господин майор! Что хотят делать ваши солдаты? Это же газ! — показал он на баллоны. — Они хотят пустить газ на людей? Но это же мирные люди, местные крестьяне, батраки!.. А солдаты… солдаты — ваши пленные. Их защищает конвенция, подписанная и Германией.
Майор немецкой армии молчал, словно не слышал — осматривал конюшню, остановил взгляд на выбитом окне, показал солдату на это окно:
— Забить! Досками!
Солдат
— Здесь же дети! Господин майор!
Майор отдал приказ детей до пятнадцати лет вывести из конюшни.
Подошел монах — и Пастушенко, как минутой раньше Богунович, наконец узнал, кто собирается совершить такое страшное преступление.
Старик закричал иным, гневным голосом:
— Барон Зейфель! Вы хотите отомстить своим батракам?! Одумайтесь! Что вы делаете? Господин богослов! Остановите вашего брата! Вечное проклятье падет не только на вашу семью, но и на всю немецкую армию, на всю нацию…
У офицера и монаха одинаково презрительно скривились губы. Ёган Зейфель сказал, грустно вздохнув:
— Не беспокойтесь о немецкой нации, господин полковник. У немцев есть бог.
— Миссия немецкой армии и народа — уничтожить заразу большевизма, — жестко бросил Артур Зейфель; русские офицеры за картами называли его ласково — Артюша, Артюха.
— Кто здесь большевик? — удивился Пастушенко.
— Вы! Вы — первый большевик! — Рыцарская важность и спокойствие оставили майора, и он начал злобно кричать, даже посинел: — Вы! Предатель царя и отечества! Вы продались быдлу! За что они вас купили? Вонючий дворянин! Несчастный плебей!
Пастушенко молча выслушал грязную брань. Но даже Богунович, ничего не слыша, увидел, как изменился за эту минуту Петр Петрович. Из старого, боящегося за жизнь людей человека, растерянного, беспомощного, суетливого, он превратился в прежнего командира полка, боевого офицера, гордого, независимого, отважного, никогда не склонявшего головы ни перед начальством, ни перед вражескими пулями.
Полковник сказал отчетливо, громко:
— Сукин ты сын! Тевтонский пес! Ты не дворянин. Ты вонючий клоп! Веками вы ели хлеб, политый потом славян, сосали кровь из нашего народа и служили врагам России. Я плюю в твою шпионскую морду! Женщин пожалей, палач!
У барона задрожали губы. Не разжимая их, он прошипел:
— За ваши заслуги перед русским народом я дарю вам, полковник, смерть от немецкой пули… не от газа, — и начал медленно вытаскивать из кобуры револьвер.
Монах попытался остановить брата. Тот грубо оттолкнул его.
Стася бросилась, чтобы загородить Пастушенко собой, но майор ударил ее револьвером по лицу. Она упала.
Барон выстрелил дважды с холодностью профессионального палача, только брезгливо скривив лицо, — выстрелил старому человеку в грудь, в живот.
Пастушенко, закрыв ладонью сердце, отступил шага на два, прислонился спиной к кирпичному столбу и начал медленно оседать на землю.
Заголосили женщины.
Богунович, рванувшись к убийце, от боли потерял сознание.
Зейфель ткнул его в бок носком сапога, бросил лейтенанту: