Петух в аквариуме – 2, или Как я провел XX век. Новеллы и воспоминания
Шрифт:
А Катя? Она чувствовала Ларькино отношение. Страдала. Мужское сердце любит трудно, а сердце женское шутя… Верно. Только это когда любит, а не когда «делает любовь». Тогда труднее сердцу женскому. И Катинька, склонная во всех житейских неудачах обвинять только себя, последовательно и упорно вгоняла себя в комплекс неполноценности. И вогнала бы… Но все кончилось благополучно. Читатель, вероятно, уже заметил эту особенность нашего повествования: в нем, как и в жизни, все кончается благополучно. Иногда (как и в жизни) с опозданием, но в конце концов благополучно… Впрочем, об этом опять-таки потом.
А влияние,
Эта культура была растворена во всем их доме – в скромном, но благородном убранстве старой петербургской квартиры, в подлинности висевших на стене гравюр, в добротности находившейся в комнате мебели, в изысканном подборе книг, в видневшейся сквозь буфетное стекло веджвудской посуде. Всё это, вместе взятое, как бы провозглашало непререкаемую недопустимость фальши, халтуры, подделки, показухи – к чему бы это ни относилось: к быту, к искусству, к человеческим отношениям, к труду краснодеревщика, литейщика, ювелира или историка.
Катя выросла из этой культуры, и ее поступление на филологический факультет было естественным продолжением этого ее роста.
При всей любви к родителям, при всем уважении к медицинским светилам, бывавшим в их доме, при всем обилии книг на папиных полках, Ларька не мог не сознавать, что духовный мир Катиного дома был неизмеримо богаче. Именно стремление войти в этот мир, понять его – а отнюдь не желание всегда находиться рядом с Катей – заставляло его чуть ли не ежедневно сопровождать ее на филфак и оставаться с нею на лекциях.
Вопрос «что же дальше?», который Ларька никакими усилиями не мог решить умозрительно, легко и просто решался практически. Его давнее, еще юношеское и пронесенное через всю войну тяготение к литературе, философии, истории реализовывалось теперь в стремлении получить филологическое образование, ибо филология утверждалась в его сознании как некий магический кристалл, в котором пересекалось познание всего, что он любил и ценил, – литературы, философии, истории. Такое знание – он был в этом свято уверен – лежит в основе самого главного в жизни человека: его ответственности перед самим собой, перед Богом и людьми. Того, что называют долгом, нравственностью, честью.
Ларькина фронтовая гимнастерка, орден Красной Звезды и безупречные документы, включая партийный билет, полученный через два месяца после окончания войны, произвели в деканате должное впечатление, его зачислили «в порядке исключения» в середине года на заочное отделение. А когда в летнюю сессию он сдал экзамены за первый курс – перевели на второй курс дневного. Его уже неплохо знали на факультете: массовая демобилизация только начиналась, немногочисленные еще фронтовики были на виду. В первые же дни нового 1946/47 учебного года его избрали в комитет комсомола.
Через несколько дней он уже представлял молодых коммунистов университета на партактиве, где с докладом выступил Жданов.
Ларька возвращался с партактива, испытывая смешанные чувства.
Или Ахматова… Ахматову Ларька читал мало. Что-то про Павловск: «Всё мне видится Павловск холмистый», «И на медном плече Кифареда красногрудая птичка сидит». Больше он ничего не помнил… Не будем корить его за это: когда ему было читать Ахматову? В восьмом классе? Не успел. В Казахстане? В училище? На фронте? Согласитесь, что в таких обстоятельствах некоторые пробелы в ознакомлении с отечественной классикой простительны. Тем более что Ларька читал многих из тех, названных и неназванных, кого имел в виду Жданов, говоря, что они из того же «безыдейного реакционного болота». Например, Мережковского (в их доме были его романы), Андрея Белого, Блока. Несколько стихотворений Блока Ларька знал наизусть и не без влияния его «масок» сочинял на фронте:
Дым проглатывал всё сразу,Пересвистывались пули,Раздражал моторов вой.Люди головы нагнулиИ, послушные приказу,Снова покатились в бой…И дальше в том же духе. Так что насчет Ахматовой его тоже одолевали кое-какие сомнения. И потом, эти трехэтажные эпитеты… Ларька вспомнил, что в таком же примерно стиле (ну, может, чуть покрепче) изъяснялся в училище их старшина, прибавляя каждый раз: «Я тебя научу любить родину, такой-то ты такой, туды тебя растуды».
«А борщик-то у них по-флотски – без дураков! – безо всякой связи с предыдущим подумал вдруг Ларька. – Не то что в нашей университетской столовке: "ешь-вода, пей-вода"!»
Из дневника:
«22 сент. Зря записывал Жд. докл. Сегодня всё это опубл. в «Лен. правде».
Вечер: смотр, в читалке «Звезду» № 5–6. Там много воен. стихов (пл.), рассказы. Пьеса Малюгина «Стар, друзья» (хор.). Статьи к десятил. смерти Горького (прочесть позже). В рубр. «Детск. лит-ра» «Прикл. обез.» Зощенко: плоская безделка, но без всякой политич. подкладки.
N.B. (в ст. о «Климе Самгине»): кто такие Аким Волынский и Лев Шестов? – спр. у К.»
Ох и завертелась-замельтешила писательская братия! Те, кто по бесталанности ли, или по какой другой причине до той поры особого хода в журналы и издательства не имели, громко и согласно ударяли себя в грудь – дескать, мы-то блюли идейную чистоту! И столь же согласно и истошно предавали анафеме тех, чьи произведения, в стихах ли, в прозе, печатались в журналах, сборниках или, упаси Боже, выходили отдельными книгами и потому как бы занимали то место и поглощали ту бумагу, которые по праву, определенному теперь волей Жданова, принадлежали именно им – нужным и идейным!