Пейзаж, нарисованный чаем
Шрифт:
Как стало известно, госпожа Разин весть о гибели своих девочек встретила молча. Она только развела брови, как павлиний хвост, но не проронила ни звука. Услышав ужасную весть, она не заплакала, не вскрикнула, не упала. В эту минуту она находилась за обеденным столом и продолжала судорожно жевать, однако не глотала и догадалась выплюнуть пищу только утром…
Вы знаете, дон Азередо, что сеньор Разин не боится ничего, кроме как умереть на чужих похоронах. Для него нет большего позора, и потому приличный человек никогда себе не позволит ничего подобного. Поэтому он не любит похорон и не ходит на них, если это возможно. Однако в данном случае они с супругой решились ехать. Тем более что сеньора Витача спешно принялась укладывать чемоданы, по-прежнему не проронив ни слова. Она лишь щелкала пальцами. Известие о смерти было отправлено с опозданием, и они не успевали на похороны, но всетаки отправились. Сеньора Витача в аэропорту Нью-Йорка взяла в рот глоток виски, а выплюнула его в Белграде.
ПРОЖИЛИ 5 ЛЕТ ЗА ОТЦА 2 ГОДА ЗА СЕБЯ И 3 МЕСЯЦА ЗА МАТЬ
Прочитав текст, сеньора Витача повернулась и пошла, не оглянувшись, не пролив ни слезинки и не проронив ни слова до самой Вены, где она остановилась у своей сестры. Здесь ее молчание стало настолько тяжелым, что им можно было разбить тарелку. Мать есть мать. Вместо слов она источала запах тела, как испуганный дикий зверь. Сеньора Вида, хорошо знающая сестру, рассказывала, что сеньору Витачу в то время одолевали боли, которые она ощущала как стороны света и могла представить себе север, восток и запад своих страданий, только юга нигде не было…
Сеньор Разин наблюдал, как у его супруги пробор в волосах, начиная с затылка, серпом охватывает череп, хлопал глазами и не знал, что предпринять. Эта ее немота и заметная хрипота, появившаяся как после продолжительного беззвучного рыдания, а может, ее обет молчания вскоре начали привлекать внимание окружающих.
Сама она ничем не выказывала, что случилось что-то необычное, позволяя предполагать, что у нее заболело горло. Окружающие между тем так не думали. Особенно прислуга. Сначала в доме судачили, что кто-то намеренно пил из ее посуды и утолил свою жажду голосом сеньоры Витачи, что отголоски обгладывали ее голос и в конце концов, как мыши, обгрызли его и растащили или она сама, когда ей сообщили о детях, неосмотрительно окликнула кого-то сквозь закрытые двери комнаты, выкрикнула через дерево имя близкого человека или какое-то другое имя и от этого онемела.
Но эти пересуды прекратились, когда один слуга заявил, что однажды, когда сеньора Витача вот уже месяц как молчала, он слышал ее хриповатый альт, запинающийся и потому легко узнаваемый, в венском Бургтеатре. После этого как-то вечером, когда нечеткая видимость перед дождем открывает острому глазу дорогу до ближайших гор, тогда как другой глаз не видит дальше порога своего дома, архитектору Разину по секрету сообщили, что голос его супруги узнали на железнодорожном вокзале в Лионе. А вскоре служащий архитектора Разина вполне отчетливо узнал голос сеньоры Витачи в порту Нью-Орлеана, о чем и телеграфировал из Америки в Вену своему работодателю, с которым госпожа Разин все это время не разлучалась.
В отличие от остальных я знал, что это та самая минутная слабость госпожи Витачи, тот миг, который мы давно подстерегали и который Вы, дон Азередо, предвидели в жизни сеньора Разина и его супруги. Поэтому я удвоил внимание и с тех пор живу, как охотничий пес навострив уши. Сеньора буквально ощущала, что ступает по могилам своих детей, и поистине дошла уже до такого состояния, что готова была протянуть свои прекрасные прозрачные руки к кому угодно. Я постарался подправить их в нужную нам сторону. И сразу все изменилось. А было это так.
Существует время года, когда сеньор Разин испытывает страдания. Это начало весны, когда запахи не разносятся далеко, мы расстаемся с ложкой, а крылья птиц под дождем хлопают глухо и кратко, словно колотушка сторожа. Об эту пору, давным-давно, сеньора Витача впервые вышла замуж и оставила нашего героя. Теперь она с ним, но он попрежнему, наперекор всему, в дождливые весны ощущает себя несчастным, отдаваясь тоске по сеньоре Витаче, Витаче своей юности. Это нечто подобное сбрасыванию змеиного выполза, его печаль или омовение воспоминаний. Ведь омываем мы не только тело. Омываем порой и воспоминания, чтобы очистить их. Но поскольку эти воспоминания – прах, как и мы сами, с ними происходит во время купания то же, что и с пылью: если их намочить – они превращаются в грязь.
Этой весной все было как обычно. В Милане, где они оказались после Вены, лил дождь, стояла тоскливая пора, когда женщины из одного сна уходят в другой, чтобы там кого-то убить. Архитектор Разин молча выкуривал одну за другой заранее набитые трубки, а сеньора Витача поразила сразу всех нас. А затем, как известно, и весь мир.
Сначала тем не менее никто ничего не заметил. Просто ей приснилось, что она зевает в волосы ребенка, лежащего у нее на коленях. Сперва этот звук напомнил смех рыбы, рот беззвучно раскрывался – и только. Однако горничная сеньоры Витачи вскоре обратила внимание, что ее хозяйка во сне
Вы отменный охотник, дон Азередо, поэтому Вам известна та картина, которую я собираюсь нарисовать. Мы идем по следу лисицы, крадущейся к овечьему водопою; по пути она обирает с колючек кустарника шерсть, которую оставили овцы, продираясь к реке. Эту шерсть она несет в пасти. Собрав достаточно шерсти, осторожно, очень осторожно лисица опускает одну, затем вторую лапу в воду, все еще держа пасмо шерсти в зубах. Она заходит шаг за шагом все глубже и глубже, до тех пор пока не погрузится целиком в воду и не поплывет, а в это время ее блохи перебираются на клок овечьей шерсти, которая только и остается над водой. Когда они соберутся там все и уже начинают щекотать ей нос, лисица отталкивает далеко от себя комок шерсти с блохами и, освободившись от напасти, возвращается на берег. Эта лисица, знакомая Вам, дон Азередо, как охотнику, не просто лисица. Она и душа человека, которую Вы знаете, дон Азередо, лучше, чем всякую другую добычу, потому что душа человека – добыча из добыч. Так и душа сеньоры Витачи отбросила от себя все, что ей мешало, что снедало и мучило в жизни, и вдруг заговорила на прекраснейшем тосканском диалекте, словно прирожденная флорентийка, хотя сама при этом не понимала ни слова, когда обращалась к итальянской прислуге или ко мне. Короче, она забыла свой язык, а чужой не постигла. Так и осталась ее душа замурованной в пение. Голос же ее теперь был высок и чист, серебряный на верхних нотах и золотой – на низких, он не был знаком ни ей самой, ни ее мужу, ни ее друзьям. Это был голос бородатого серафима с тремя парами переплетающихся усов и с тремя парами крыльев. И сеньора Витача запела. На языке, который никогда не знала как следует, на нашем языке, дон Азередо, и тут я понял, что мы выиграли сражение. Это был божественный голос, самое лучшее сопрано Италии со времен Доменики Каталани. Так Бог, когда хочет покарать кого-то, посылает и самое большое несчастье, и самое большое счастье одновременно.
Голос госпожи Витачи был к тому же прекрасно поставлен. Теперешняя любовь к музыке словно была внучкой ее собственной детской любви к пению. Сопрано Витачи лишь переняло уроки, полученные надтреснутым альтом барышни Милут, выпорхнуло из него, как бабочка из кокона. Вам известно, дон Азередо, что с тех пор она много гастролирует – от чикагской Оперы до миланской «Ла Скала», на самых крупных сценах мира, под новым, более счастливым именем, которого здесь мы не станем упоминать, потому что его помнит и знает весь мир. Сама же сеньора Витача воспринимает мир только голосом. На сцене она -чудо красоты и таланта. С выгнутой линии ее полуприкрытых век изваяны все египетские корабли, а что она поет на самом деле, не ведомо никому. Так поют о чем-то, что важнее жизни, воспоминаний, смерти, так поют, обращаясь к кому-то, кто способен одним своим взглядом обновить чужую жизнь. Исполняет ли она песни шлюхи Полихронии из серебряных овальных часиков госпожи Иоланты Ибич или поет о своих неотправленных письмах, которыми забита комната ее покойных дочерей, – не важно. В ней кипит музыка, в пении Витачи можно сварить яйцо, а самый дальний путь на свете – путь от своего рта до слуха других людей – она преодолевает легко, забывая обо всем.
Надо слышать, дон Азередо, аплодисменты, которые сопровождают ее пение. Эти рукоплескания звучат, словно шум ливня по мостовой перед миланской «Ла Скала», временами сквозь этот дождь рысью мчатся кони, запряженные в тяжелую карету, и сворачивают за угол, оставляя на мостовой лишь дробный перестук дождя до появления следующей кареты…
После этих оваций, после своих спектаклей сеньора лежит за кулисами обессиленная, без единого звука на устах, совершенно опустошенная, не понимая того, что только что пела. Зелень ее глаз погружается в бездну, и сверху остается только едва тлеющий зеленый оттенок, неусыпный, он лучше всего виден ночью: сеньора Витача спит с открытыми глазами, забыв смежить веки. Сон ее продолжается всего несколько мгновений, а затем она вновь свежа, красива и талантлива.