Пицунда
Шрифт:
Флёр?
Но – густой, пастозный…
Натура – порождение импрессионистских холстов…
И всё переливчато поблёскивает, заимствует и отторгает оттенки, и мерцает, дрожит, и словно кто-то струну боязливо трогает (из-за пригорка, кстати, доносились переборы гитары), и не тент их уже накрывает, а крыло дельтаплана с подвешенной в виде столика и двух лёгких стульчиков вместе с седоками гондолой.
Оторвавшись от плитняка, они парят в восходящем тёплом потоке; стрекочут кузнечики, чирикают воробьи, ку-ка-ре-ку-у-у – истеричным тромбоном подключается к концерту петух…
Наспех укомплектованный ковчег без руля и ветрил?
Они болтают, смеются, не замечая, что плывут, взмывая выше и выше над разморённой зноем землёй.
И хотя нашему грезящему герою случится ещё не раз и по разным поводам отрываться от грешной земли, этот
«Здесь хорошо, только, Илюша, милый, поедем-ка поскорее», – и (ха-ха, проснулась!) обнял её за плечи, как в первый, после киносеанса, вечер; они торопливо шли, почти убегали от зелёной воды, потом ехали в автобусе, ехали… и чуть ли не запыхавшись вбежали в своё временное жилище с широкой кроватью.
Час, два, три минуло, пока в клозете за стеной номера не взревел опорожнённый бачок унитаза?
Кира переоделась, и когда они спускались по лестнице, чтобы где-нибудь поужинать, Соснин увидел в большом зеркале парный (в натуральную величину) портрет в интерьере – в стареньком интерьере с пилястрочками «под мрамор» и болотной (с проплешинами) ковровой дорожкой, н-да, трогательная и даже мажорная картина: навстречу, медленно вырастая, спускалась Кира в розовом и он (как всегда, в чём-то неопределённом), но лица, лица… И можно вообразить, как он, забыв о голоде, залюбовался, захотел передать ей бинокль (сияние глаз!), однако в правое ухо ударил вдруг атональный шум (коридорная склока? Выбрали время!). Какой-то старый хрыч в защитного цвета френче дрыхнул, свистя носом, на диванчике в боковом кармане, а Соснин оступился, дёрнулся (опять!) однако снова посмотрел в зеркало: неудивительно, что их лица так понравились «хозяйке гостиницы», – они подчиняли себе пространство, одухотворяли его ожиданием (чего?), надеждой (на что?), хотя марш Мендельсона, конечно, не звучал и они спускались по лестнице, а не поднимались.
И здесь (с безжалостным ехидством ребенка, мстящего взрослым?) память монтирует встык совсем другую картину: спускаться дальше некуда, близок тихий, без слов, разрыв, отвёл как-то глаза, не сказал прямо, и покатилось, а пока – долгое, изнуряющее души прощание, после которого куда-то раздельно потекут жизни.
Сидели в крохотном, в нише ресторана – на ступеньку выше зала – баре «Астории» (почему-то ни разу, хотя всего-то надо было бы перейти площадь, не заглядывал сюда с Лерой). Ресторан за лёгким барьерчиком был удручающе пуст. Скоро налетят интуристы, русская зима, блины с икрой, сбор валюты, а пока – предновогодняя уборка, беспорядочно сдвинуты голые, без скатертей, столы, воет полотёр (скипидарный, до головокружения противный мастичный душок), втаскивают в зал комлем вперёд покойницу-ель… Что-то беспокойно переходное
А пока им приходилось сидеть на таком вот разорванном (перегруженном щемящими деталями) фоне – второй план в каком-нибудь претендующем на психологический раздрай фильме? – антураж расстроенных чувств, беспокойно-грустный аккомпанемент из случайных звуков: звякала чашками буфетчица в дурацком кокошнике, где-то по-соседству, за белой остеклённой перегородкой, ресторанные лабухи, разучивая что-то, нудно дудели в трубы, и ещё какие-то глухие звуки из кухни, и стук молотка, и передвигают что-то тяжёлое, а тут, в закутке бара, вроде бы островок уюта – варят кофе, разливают напитки.
Артистично вписываясь в среду, Кира и здесь сумела слиться с болезненно-переходным окружением, только безвольно как-то, испуганно даже, несмотря на улыбку. Ей (глаза – как расплавленный шоколад) идёт этот тонкий бежевый свитер с ромбовидным коричнево-серым узором, очень подходит к цветовой гамме нового натюрморта: чёрный кофе в маленьких чашечках, розово-бежевые с завитками коричневого крема клиновидные куски торта, всё удачно соединилось, и как всегда – сигарета с охристым мундштуком фильтра в лёгкой, с агатовым кольцом на безымянном пальце руке. Но не преображался интерьер, как летом в Вильнюсе, на гостиничной лестнице с зеркалом. Пожалуй, сейчас, в барном закутке, на фоне безлюдно-хаотичного ресторанного зала, сама Кира лишь подчинялась неуютному окружению, душевных сил, наверное, на сопротивление у неё уже не было; задрожал смятый обидою подбородок…
И Соснин, всё понимая, ничего не мог, не умел изменить, не мог сказать твёрдо, он не только начала боялся, но и конца тоже, беспомощно, утратив привязки и ориентиры, трепыхался – ха-ха, физик-теоретик забыл законы Ньютона? – что-то Кире рассеянно отвечал, придурковато мыча, растерянно стал есть торт с её блюдца… Конца, может быть, боялся даже больше, чем начала; положение преглупое, в таком смятении поневоле хочется всё оборвать, закончить, да, лучше всё же ужасный конец, чем ужас без конца, и она (распрекрасная), запинаясь, что-то бормочет, но как закончить, как не тянуть резину?
В начале всё-таки было легче – ещё неизвестно было, куда всё повернёт, мелодия вела, как в танце, и – хорошо; а сейчас?
Джаз своё отыграл, бал свёртывался, н-да, хватит, расплачивайся по счёту, н-да, он – мастер середины, развития, продолжения: виртуозно вел миттельшпиль, просто король миттельшпиля – юмор, шутка, умение поддеть себя и других, если надо было по ходу партии – отступал, готовя ответный выпад, а вот к концу партии спасовал (гроссмейстер, пасующий в эндшпиле? Ха-ха) – всё ли сказано? Понятно? Не добавить ли чего? и вообще нужна решительность истукана, чтобы поставить точку самому, а не ждать, пока это сделают текущие обстоятельства; и никто из них двоих в утомительном топтании на месте не брал лидерства на себя, так получалось, что в проигрыше были оба, хотя она больше проигрывала, пожалуй.
Но окончательный разрыв случится потом, через сколько-то месяцев, а потом, потом – время летит, увы, – через годы, кажется, случится её новое неожиданное и неудачное замужество, да ещё будут какие-то квартирные осложнения (дом отбирала соседняя швейная фабрика?), переезд с набережной Мойки в панельную тьмутаракань, уход мужа, будни – будни старения.
Ну и что?
Мало ли что произойдёт потом, после него? у неё будто бы спаниель появится, разные жизненные курсы, больше не пересекались. А тогда, в Вильнюсе, на гостиничной лестнице, спускаясь себе навстречу, с любопытством (и восторгом, да-да!) всматриваясь в свои победные лица, они легковерно продолжали дневное парение, плыли, не зная обо что и когда разобьётся их небесный корабль, не собираясь угадывать, что их ждёт дальше, просто плыли и не хотели ещё на что-либо отвлекаться.
Нет-нет, это не было дрожащее, поворачивающееся авторской волей, фривольно подмигивающее зеркало искусства.
Это было обычное, большое (в пропорции 1:1,5), отшлифованное каким-то местечковым Спинозой и точно по оси лестницы укреплённое над промежуточной площадкой зеркало, старое, отразившее и запомнившее многих, но их оно впустило в зазеркалье и поглотило последними… Парное отражение, перед тем как исчезнуть – им предстояло свернуть в сторону, чтобы перейти на другой марш, – было чистым и ясным, хотя, если присмотреться, с краю – слегка затуманенным дыханием лет, а от рамы зеркала (через фаску и дальше) расходились разъедавшие амальгаму трещинки.