Пицунда
Шрифт:
Эксперимент Соснина утомил, болели глаза (осточертела зелёная мазня лета, вмонтированная в жёлто-красную мазню осени), возбуждённый устроенным им самим подобием спиритического (хотя Кира с Линой живы, слава богу, пока) сеанса, почти пьяный (выдул ведро пива?), он что-то невпопад Лине ответил, в какой-то момент даже выпал из разговора, неуклюже оборвав нить.
Но постепенно приходил в себя, неприязненно забросил коробочку со старыми слайдами на чердак памяти.
Надоело самокопание, саморазрушение прошлым – укоряюще уговаривал и почти что уговорил себя.
Вот Лина, пока не уехавшая, любит его, она рядом, за тем же столом, курит, смеётся его шуткам, жизнь идёт, продолжается, дарит дни.
Надо было радоваться, дышать, ведь всё было так же прекрасно, так же волнующе и ново, как и тогда, с Кирой…
Только его и Лину окутывала настоящая осень – сухая, прозрачная, последние денёчки бабьего лета, и поэтому огурцов не было.
Ясным мартовским утром (когда улетала Лина) Соснин, перепрыгивая или обходя затянутые тонким ледком лужи, шёл к метро.
В аэропорт не поехал: всё равно ей не выбраться из кольца родственников, а если бы даже и выбралась, о чём ещё они могли бы поговорить?
О любви не говори, как поётся, о ней всё сказано, так ведь?
И что же оставалось – повторять с кислой улыбочкой дежурные фразы?
И
Да, не поехал в аэропорт: грусть, тоска, боль и прочие отвечающие моменту ощущения постыдно покидали его. Хотелось поскорее спровадить добровольных изгнанников в их новый, свободный, довольный, по счастливой инерции всё ещё жующий рябчиков под ананасами мир среднедушевого благополучия, а самому вернуться в свою опустелую, но привычную жизнь.
Да, там, в зале отлёта, сейчас коллективные сморкания, бессмысленные возгласы и пожелания, взмахи рук…
Представил, как подобный прощальный галдёж с нескоординированной жестикуляцией устроили бы в его честь, и последние два шага, и нога на ступеньке автобуса, подвозящего к самолёту, а там, позади, остаются…
Можно ещё, конечно, оглянуться, прежде чем подняться по трапу, но это уже скорее символический жест, чем переживание: лица неразличимы.
А по террасе аэровокзала, с которой видно лётное поле, тем временем – много раз наблюдал, – неуклюже разыгрывая весёлость, решаясь даже на перекрывающие рёв турбин фальшивые взрывы хохота, шагают к лестнице исполнившие долг последнего прощания родственники, знакомые, чтобы спуститься к городскому (№ 39) автобусу и (с чувством облегчения?) разъехаться по домам.
Гнетущее чувство…
Страшно: похороны живых… По случаю, пожалуй, и траурная широкополая шляпа бы подошла, и чёрная вуаль была бы уместна, хотя и в новую жизнь летит. Радуга на небе не по сезону, даже две радуги, если приплюсовать к небесной радуге арочное отражение в луже, – к удаче, а старой жизни – конец, вот и страшно.
4. Поток
Уезжать боязно, оставаться противно; тошнотворная возгонка предчувствий, тревожно: делает выжидательные ходы, теряет темп, чувствуя себя аутсайдером. Рвотное состояние, и ещё голова гудит – зачем надо было водку с пивом на проводах Лины смешивать? И почему именно сейчас приспичило излить своё смутное состояние, что в нём особенного и ценного? И почему же всё так противно? Снаружи – заведённая раз и навсегда повседневность, внутри – пугающие картинки; замелькав ночью, тасовались затем в бессоннице, как игральные карты чёрта, а под утро – жуткие сны; что бы вся эта чертовщина с круглоголовым, в очочках, доцентом Пилей, деканом факультета, значила? Удивительно! Ну почему, почему именно сейчас, в марте 1976 года, спустя двадцать лет после малозначительных тех дознаний, возник Пиля из небытия? Чтобы придать новую актуальность уже полузабытым нелепостям давнего «плакатного дела», почему-то оказавшегося долгоиграющим, прежде всего – абсурдной сценке допроса? Стол с зелёным сукном и световым кругом настольной лампы, во главе стола – сутулый заика, экзекутор-ректор, задававший вопросы, один глупее другого, в расчёте на сидевшего в углу кабинета, на кожаном диванчике, молчаливого человечка – районного куратора из органов – с костяным личиком; да, всесильный Комитет контролировал даже плёвые эпизоды, превращая их в инциденты, как говорили, держал руку на идеологическом пульсе. За дурацкие безобидные рисунки, названные казёнными инквизиторами «плакатами», хотели выгнать из института, но амнистия к юбилею революции (белые цифры на кумаче: 1917–1957) отменила кару. Ей-богу, не заслуживали и беглого воспоминания давние мелочные конфликты юности с тупым государством, пусть и порождавшие прескучную мировую скорбь. Но ведь не зря сегодня ночью объявился Пиля, и понеслась лента с хаотичным сюжетом… Кто он, предъявитель мрачного фарса, теперь, на рассвете, впрыгивающий, как кажется, из сна в явь, вклинивающийся репликами своими во внутренний монолог?
«Что-то случилось», – сообщил из бегущей впереди времени страны, куда улетела Лина, один писатель. Здесь и сейчас иначе, опаснее: вот-вот что-то случится. Пессимизм поэтому – лучшая форма оптимизма: вдруг не все пророчества сбудутся?
Старая кинохроника, мороз по коже: там ли, здесь, но одинаково ужасает столпотворение людишек, конвульсивно дёргающихся, возбуждённо что-то знаменательное провозглашающих, к чему-то самому правильному зовущих, что-то единственно верное втолковывающих и – смеющихся-хохочущих, поднимающих рюмки, жующих-закусывающих, вскидывающих ножки в фокстроте, но – массовый психоз возбуждённой покорности? – обречённых на слепоту, верящих только поводырю… Сколько их, одинаковых лиц-лампочек, слепленных в ячеистое табло Истории, на котором коллективная судьба писалась открытым текстом! Ещё год, два – и… мы-то знаем, чем конвульсии заканчивались, читать научились. На старых фотографиях иначе: портрет, случайная группа, семья умиляют не белыми платьями и хризантемами в петлицах фраков-смокингов, нет, и не в том суть, что будущее никого не щадило, главное, что эти люди на фото, не выбирая времени, жили и умирали. Но в массе, в толпе, где теряется и стирается индивидуальность, объединённые каким-то жутким инстинктом общности и застигнутые в постыдный для них (и нас, таких же!) миг внутреннего распада киноглазом давно истлевшего оператора, люди тупы, как безнадёжные двоечники. Даже хуже: кажется, что из школ для умственно отсталых отпустили с уроков всех учеников сразу, вопреки конвульсиям восторгов, оваций, аплодисментов – полусонных (присыпанных дустом?), не способных выбирать, решать. Можно и другую аналогию подыскать: бредёт, пыля, стадо жующих слюнную жвачку телят, а за поворотом дороги – бойня. Однако и при самых мрачных раскладах надежды не умирают: всё обойдётся. А что может обойтись? Головная боль (мигрень или от ерша мутит?) пройдёт, тревоги останутся: давят надличностные силы, незаметно перетирают в порошок волю к сопротивлению, от них не избавиться, это давление многовекторное, оно отовсюду. Разве не убедительные образы нашёл Дали? В своей живописи он лиричен, трогателен, весел, саркастичен, искренне озабочен, но – настолько, насколько это доступно винтику огромного подавляющего мир механизма. Правда, винтику зрячему, побывавшему внутри механизма, осмотревшему страшные внутренности в работе, осознавшему свою жалкую роль и, победив бессилие, сбежавшему (в искусство?), чтобы, увидев уродливый механизм ещё и снаружи, показать его во всех подробностях тем, кто чудом сохранил зрение. Автоматизм бездушных, бессмысленных комбинаций-перестановок, выдвинутых и задвинутых ящиков, опредмеченная
Провозглашённые цели? Да разве они важны, когда повсюду скрежещут средства, в своей уродливой совокупности образующие конгломерат потребностей и воздействий: прелюбопытная саморазрушающаяся механическая махина невиданной прочности. Внушительное впечатление – махина растёт, странным образом растёт во все стороны, непрерывно идёт сборка и перекомпоновка узлов, элементов, подаются какие-то агрегаты, скрепляются (если удаётся) болтами, заклёпками… Махина смахивает на фантастический вросший в землю обитаемый дредноут, составные фрагменты коего всё труднее состыковать. В спешке их грубо сваривают (болтов и заклёпок не хватает); некому и нечем сверлить отверстия (вырываются из недр клубы дыма, вот и дыра готова, жаль только, что не в том месте, где надо, приходится залеплять), внутри и у основания густозаселённого чуда-юда тоже спешат, а недра истощаются, на пределе сил приходится выскребать остатки. Однако же выкопают – не вывезти: Откуда рельсы возьмутся? Кто уложит? А как детали собрать? Соединительные отверстия не совпадают, штыри не вставить, иногда, прислонив (вдруг сами срастутся?), отдельные части-детали вручную держат или, устав, подопрут наспех, чем попало, пока перекурят. Что-то обвалится, а всё выше и шире чудо-юдо, как на дрожжах растёт, хотя на глазах ржавеет, будто раны там-сям кровоточат, гноятся… Забот хватает! вдруг (как из паровоза) – упругая струя и сразу – густое облако, не видно ничего, свистки, гудки, толкотня, бегают туда-сюда, потом совещаются в табачном дыму; хо-хо, и многие (почти все) озабоченно (притворно?) толкаются у бортов (и рубки), присасываются к втулкам, воронкам, подшипникам, контактируют: человек-машина? Или точнее: человечество-машина? Сам как-то тоже со своей маслёнкой сунулся, тоже захотел смазать, долить, чтобы поскорее до светлого будущего доехать, и заметил, оторопев, что остальные (почти все) из специальных совков деловито песок сыпят в машину; шипение, сбои, остановки, а сыпят всё больше (так и песка не хватит, все дюны и барханы иссякнут), но – велят, да и население втянулось, привыкло. Ну и ну: Чудище! И зачем велят песок сыпать? И кто велит? Тс-с – палец к губам. Проблемы, сложности – не замечать, делать вид, что их нет, главное – комфорт управления: отсекать путаницу, тиражировать инструкции, стандарты; если принято решение в центре, почему его не выполнять всюду? Не рассуждайте! И чадящая махина-машина уже фантастически громоздка, а вот её способности перерабатывать и выдавать значимую информацию ничтожно малы. Но пока колёса и шестерёнки крутятся вхолостую, можно полости махины освоить, укрыться в них, словно под крылом гигантского страуса, и предаваться мечтам об управленческой оптимальности: сдвинем-ка, сплотим кресла, запустим канал громкой связи. Что в нем затарахтело? Шум, треск, помехи? Не беда, и без него обойдёмся, ещё легче будет руководить. Ха-ха, обратная связь! Придумали лженауку, что с неё взять? Возьмём несколько терминов, во избежание недоразумений отделим их от путающей карты сути: Научно-техническая революция, ура! У нас НТР, а у вас? Повсюду НТР, безграничные возможности века науки и техники; учёные, столько вас расплодилось, а толк-то будет? Предложите, наконец, одно простейшее (оптимальное?) решение всех задач сразу… Учёные, пошевеливайте мозгами, неужели не сможете присобачить к кувалде быстродействующий компьютер? Сможете! И тогда получится лучшая НТР в мире! Старайтесь, совершенствуйте и ускоряйте, только руководить не мешайте…
Как инфузории, делением размножаются аппаратчики – распочковываются, похотливо сливаются в блуде перманентных реорганизаций, плюхаются, смердя, в управленческие хлебные кресла. Так и весь аппарат: растёт, растёт, как опухоль, плетёт сети из «входящих» и «исходящих» депеш, телефонных звонков, беззаветно, с самоотречением наживает геморрой в президиумах, на активах, пленумах, бюро; всегда монолитный как никогда, крепнет, связанный круговой порукой: ты мне – я тебе, шито-крыто, свои люди – сочтёмся, жиреет на дефиците, управляя им самим, аппаратом, порождённой нехваткой всего, что нужно. Фонды, лимиты, спасительный разрыв между спросом и предложением позволяют самодовольно решать, кому дать, у кого отнять; пинком выбрасывая не усвоивших правил номенклатурной игры, оправдывая любой собственный (убивающий дело) загиб пользой всеобщего дела, исключительно для пользы дела гася пеной бюрократического абсурда каждую свежую мысль, идею, о, управленческий аппарат с лёту даёт подножку любому нетривиальному шагу…
Божья благодать с радугой, солнышко светит, воздух свеж и прозрачен, а несусветная чушь в голове бродит! И что вытворяет в мозговых полушариях примитивный ёрш! Взбесились нейроны, запутались нейронные сети?
Все решает особая идеология кресла, но в отличие от канцелярских забав бюрократии – не отдельного кресла, не суммы кресел, структурно собранных в управленческую машину, а специфической популяции, паразитирующей не на чём-то определённом, а на всём сразу. Аппарат создал замкнутый биоцикл, мертвящий и живучий круговорот командной лжи, подчинивший психику, эмоции, железы, половые гормоны, заложивший в программу команд острый инстинкт опасности (не только носы, все конечности – флюгеры), повязав кресла единой системой аварийной сигнализации; погрузился в сиденье, коснулся подлокотника – и приобщился, и потекли по цепи сигналы: перерабатывай, учитывай, руководствуйся, удерживайся, а удержавшись, обезопасив себя, – командуй. Сколько кресел! – лёгкие (но не кресла-качалки), почти стулья ещё, вращающиеся (оргтехника) и потяжелее – в холщовых чехлах, как на полотнах соцреализма, в коих рядышком с вождём пролетариата рассаживались хитроватые ходоки в папахах или треухах. Проехали… таких массивных кресел, в чехлах, уже нет, вышли из управленческой моды, но появились другие, ещё потяжелее, особенно ценятся прочные, как бы стационарные, непередвигающиеся, но способные в нужный момент катапультой забросить в другое кресло, как хочется думать высоким назначенцам, – сверхпрочное.