Пиковая Дама – Червонный Валет
Шрифт:
Однако, будучи в храме на исповеди, углом глаза видя серьезное лицо отца Никодима, его правильный тонкий нос, твердую, привыкшую к молитве складку рта и густо посеребренные пряди волос, ниспадающие на плечи, ему вдруг сделалось не по себе от живущих в нем мыслей. «Господи, помоги мне! Господи, помоги!» – тайно шептал он, поглядывая на светлые лики икон, но по-прежнему ощущал, что не в своей и не в Божьей власти, а в чьей-то чужой, вязкой и плотной, что пихтовая смола…
Словно читая его смятение, священник протянул ему Евангелие и, ткнув сухим перстом в нужную строку, скрепил:
– Прочти и повторяй всякий раз в минуты сомнения.
– Верую, Господи, помоги моему неверию, – глухо изрек Дмитрий и посмотрел в строгие глаза. – Вы уж простите меня, батюшка, – пряча взгляд в пол,
– Бог простит. Он и поможет. А теперь ответь мне, как на духу. Легче тебе становится после исповеди?
– Известно, так, батюшка, – целуя протянутую венозную руку, поторопился с ответом Митя.
– Так чаще же бывай в храме. Чаще сказывай грехи, очищай душу. Не забывай о Боге, и Бог не забудет о тебе.
После этих слов отец Никодим повернулся к аналою, затем еще раз посмотрел на него с суровым любопытством и все тем же значительным голосом дал отпущение грехов.
Уже на улице, покинув сумрачные своды церкви, еще будучи под влиянием священника и вечных слов молитвы, что порождает в груди надежду на заступничество и милость, Дмитрий определенно почувствовал, что ему полегчало, отлегло на душе за снятые грехи… Но, уже минуя второй квартал, он вновь озадачил себя вопросом: «Ужли милка моя, что является ко мне в ангельском образе, при гарусном платье с бантом и в сафьяновых сапожках, есть порождение дьявола, а не простой, милой душе и телу, дружкой? Нет, отче, это уж слишком! Никчемный вздор! Сам Господь создал нас по своему образу и подобию, и разве не ради любви? А где блуд, где любовь?.. Поди разберись? Может, завтрашняя встреча – это и есть моя судьба?..» – успокаивал и не успокаивался Митя, хотя уже наперед знал твердо, что от очередной встречи отказаться не сможет. Приостановившись перекурить, сидя на городской скамейке, он вспомнил, как было тепло и чудно тихо в тот летний вечер, едва ли не сказочно… Там, в плакучем ивняке, у самой кромки затона щелкали и заливались соловьи. Солнце зашло за резной край городских крыш и брызгало червонным золотом по нежной ряби задумчивой Волги.
«Разве я живу не как все?» – снова гадательно задал себе вопрос Дмитрий, глядя на тянувшихся к Троицкому собору гуськом людей. Он припомнил своих приятелей по гимназии, многих других старших и сверстников, с которыми проводил досуг. Решительно все они, кроме калек да обиженных Богом, до венчания не отказывали себе приударить за веселыми молодками, если на то был удобный случай… Стало быть, жили как надо, не упрекая себя в безнравственности или в каком еще грехе. А вокруг между тем, если приподнять дырявый и пыльный занавес ложной пристойности, вполне можно было узреть невооруженным глазом многое, что жило, копошилось, любило, страдало, ссорилось и дралось, смеялось и плакало, радовалось и ненавидело далеко не по канонам Старого Завета.
«Нонче и брак-то, союз двух сердец, стал так – тьфу! Как вроде безделицы, чепухи, что ли… А вся эта гниль да зараза в Европах пасется, оттуда почин имеет… От тех краев, с Западу, к нам всяку пакость ветры и несуть, оттель к нам в Россею прет чертить разврат и француз-лягушатник, и немец-колбасник, и прочий содомский хам, коий, – тьфу, срам, язвить его! – готов целоваться хоть с твоей законной женой, хоть со свиньей. Хоть с чертом рогатым! Им, гоморрьему семени, только дай волю, отпусти вожжи, – заполонят Россею-матушку, разопнут, как шлющую девку, изурочут и доведут до петли! – вспомнилась дышащая гневом и сливовой наливкой речь одного костромского купца, с которым прежде, третьего месяца, в одном тарантасе Митя добирался из Вольска в Саратов. – Так и знай, любезный, ты малый с развитием, с пониманием – усвоишь, ежели эдак и далее пойдёть, дадим ходу сему, не укоротим, вот крест, наши бабы – жены, сестры и дочери – без стыда и страха Божьего заведут шашни с некрещеным жидовством, засим жди конца света… Уж чего хужее?!»
Не рискуя спорить с закоренелым домостроевцем, то ли робея перед его густыми, союзно сдвинутыми бровями, то ли из-за интуитивного сознания, что плетью обуха не перешибешь, тем не менее Митя на все сказанное имел свой, весьма сложившийся
Еще в те годы, когда ему было невступно семнадцать лет от роду и он обучался в гимназии, уже тогда, находясь под гипнотическими настроениями друзей, он убежденно полагал, что пробьет час, и он, впрочем, как и все другие, устроит свое семейное счастье: чистое и настоящее, взрощенное на взаимной любви и родительском благословении. Ну а пока, как в один голос твердило пестрое окружение, требуются поиск, постижение радости бытия, приобретение опыта, чтобы не быть набитым ослом, не задавать глупых вопросов, да и в конце концов иметь просто полезный, решительно необходимый для здоровья амурный опыт с женской половиной.
Митя затушил истлевшую папиросу, в раздумье достал из внутреннего кармана сюртука плоскую картонную с зеленым ярлыком коробочку, извлек оттуда свежую гильзу, насыпал в нее табаку, привычно заткнул кусочком нащипленой ваты и чиркнул спичкой. Часто затягиваясь горьковатым дымом, он никак не мог успокоиться, никак не мог взять себя в руки после прошедшей исповеди. Внутри его будто ворочался еж, колол иголками вопросов, омрачал догматами отца Никодима и раздражал собственной беспомощностью толково и четко дать на эти вопросы должный ответ. В голове его было то ясно и чисто, как в поле, то вдруг случался такой хаос, что брало отчаяние: «А может, и вправду живу я грешно? И поделом мне муки, сомнения…»
К своим неполным семнадцати он уже не был зеленым девственником, знал женщин не понаслышке, а стало быть, являлся далеко не тем невинным юнцом, каким его считала набожная маменька, каким оставался до времени его младший брат Алеша.
Дмитрия уже не занимали полуобнаженные натуры дочерей Евы, которые случалось видеть на картинах и репродукциях в лавках старьевщиков или художественных магазинах. Холодный строгий гипс или мрамор, текучая бронза или талантливый след кисти художника теперь не теребили Митину душу. Воображение и внутренняя страсть настойчиво требовали не абстрактной наготы, пойманной автором, а наготы конкретной, живой и теплой, дышащей особенным букетом женских запахов, интонаций и вздохов. То, что можно было пощупать, почувствовать и познать. Он крепко стеснялся признаться кому-либо, что прежде, еще до девиц, еще тогда, когда они стайкой шумливых воробьев слетались на реку и крались котами до известных проторенных мест, поступки и помыслы их не были овеяны ангельской чистотой. Укрывшись в рябом сумраке прибрежной листвы, затаив дыхание и отдав свою кровь на откуп комариному племени, они подглядывали за голыми бабами, что плескались и мылись в Волге, возвратившись с покоса. Там завороженно, как дикари на стеклярус, как на чудо, смотрели они на белые, скрытые от загара бабьи груди и животы, ляжки и ягодицы, спины и плечи, тугие и рыхлые, щуплые и корпусные, старые и молодые: похотливо и нервно хихикали, строили рожи друг другу, подмигивали, щипались, как гуси, при этом умудряясь детально, до ямочек, до волосков, разглядеть Божий замысел, схватить в память особенности женской плоти, о которой прежде могли лишь догадываться и спорить до хрипоты, лузгая по вечерам на лавках семечки.
Постигались на этих сходках и другие «науки». Были среди мальчишек и ребята постарше, с усами, веселые, заливистые в своей простоте и похабной грубости заводилы, на которых мальцы держали равнение. Эти завсегдатые «гренадеры» натаскивали сопляков в умении резаться в карты, играть в «чику» свинцовой биткой на деньги, полоскать зубы дешевым вином и пыхать табак, как взрослые. Они же подталкивали с хриплым смешком перевозбужденных увиденным сорванцов… давать волю рукам.
– Но… это же грех… – неуверенно, с густым смущением говорил чей-то юный рот. – Разве можно?